Я горько над ними смеялся.
И все же я порой забывал все, что знал, все, что вычитал у Шопенгауэра, и в полной простоте и невинности, без всяких философских размышлений, бегал за девчонками и чувствовал себя весело и беззаботно, пока вдруг не убеждался, что надо мной смеялись. Все из-за дядиных штанов. Не в таких штанах ухаживают за девицами. Это были несчастные, мрачные, унылые брюки. Носить такие брюки и бегать в них за девчонками было просто трагично, а со стороны выглядело очень смешно.
Я стал копить каждый цент, который выпадал на мою долю, и терпеливо ждал своего часа. В один прекрасный день я пойду в магазин и скажу, чтобы мне дали испанские брюки-клёш, цена безразлична.
Прошел долгий год, суровый и печальный. Год философии и человеконенавистничества.
Я копил монету за монетой и собирался со временем стать владельцем своей собственной пары вельветовых брюк испанского фасона. Я приобрел бы в них покров и защиту и в то же время такое одеяние, в котором человеку нельзя не быть веселым и беззаботным.
Так вот, я накопил достаточно денег, как и хотел, и зашел в магазин, как и хотел, и купил себе пару великолепных испанских вельветовых брюк-клёш, как и хотел, но месяц спустя, когда начались занятия и я явился в школу, я оказался единственным мальчиком в вельветовых штанах того особого фасона. Как видно, испанскому возрождению пришел конец. Вельветовые штаны нового фасона были очень скромными, без клёшей, без пятидюймового корсажа, без всяких украшений. Просто обыкновенные вельветовые брюки.
Мог ли я быть после этого веселым и беззаботным? Нет, ни беззаботным, ни веселым я отнюдь не выглядел. И это только ухудшало дело, потому что веселыми и беззаботными выглядели мои брюки. Собственные мои штаны. Купленные на кровные мои денежки. Они-то выглядели и весело и беззаботно. Что же, решил я, значит, я должен быть весел и беззаботен, как и мои штаны. Иначе нет на земле справедливости. Не мог же я, в самом деле, ходить в школу в таких штанах и не быть веселым и беззаботным. Значит, я буду веселым и беззаботным назло всему миру.
Я стал проявлять исключительное остроумие по любому поводу — и получать за это по уху. Я очень часто смеялся, но неизменно обнаруживал, что никто, кроме меня, не смеется.
Это было так ужасно мучительно, что я бросил школу.
Нет, не быть бы мне таким философом, каков я сейчас, если бы не горе, которое я пережил из-за этих испанских вельветовых штанов.
Ужасно было холодно в ту зиму, когда я порвал себе связки на правой ноге, влюбился в ясноглазого, темно-русого ангела во плоти Эмми Хэйнс, получил работу рассыльного, которую выполнял после школы, и выписал из Нью-Йорка бесплатную книжечку о том, как использовать наилучшим образом все на свете и всех и каждого.
В истории долины Сан-Хоакин это была самая холодная зима с 1854 года. Так, безучастно и холодно, сообщала газета, и я охотно этому верю. Было до того холодно, что я возненавидел вставать по утрам, даже после того как пришла книжечка из Нью-Йорка и поведала мне, что я должен делать то, что мне не нравится.
Больше всего мне не нравилось вставать по утрам с постели. Хотелось мне одного — только спать. Я просто не был расположен к тому, чтобы вставать и трястись от холода.
Книжечка из Нью-Йорка была, однако, очень сурова. Человек желчного вида перстом указывал на вас и вопрошал:
«А не плывете ли вы по течению? Только глупцы следуют линии наименьшего сопротивления. Мудрые борются с враждебными силами мира и в конце концов достигают победы, славы и богатства».
Допустим, что так, думал я. Но что это за победа, ради которой я должен бороться с враждебными силами мира? И чем это я могу вдруг прославиться?
Связки на правой ноге я порвал во время игры в футбол2. И все из-за холода. Если бы не было так холодно, я бы поддал мяч хорошенько, как в жаркие дни, и все бы сошло как по маслу, а вместо этого я вдруг подвернул себе ногу и упал от жуткой боли на землю. Но тут же я приказал ребятам своей команды, чтобы они атаковали парня, захватившего мяч:
— Держите его, я умираю... Не давайте ему бить по воротам!
Ни один генерал не терпел поражения с таким достоинством и гневом.
Я не хотел быть героем. Мне показалось, что пришел мой конец, а умирать я не хотел, потому что мало еще пожил на свете и ни разу еще не разговаривал с Эмми Хэйнс.
Ко мне подбежал Джонни Купер и бросил на меня негодующий взгляд.
— Кажется, — говорю, — я не смогу больше играть.
— Почему, черт возьми? — сказал Джонни.