Выбрать главу

Привыкли поэтому и к совершенно особенному Левкиному отношению к войне. Из года в год сменялись в школьных коридорах различные карты. Ребята, взволнованные, с горячим сочувствием, восторженно толпились возле них, страстно болея то за китайцев, сопротивляющихся японской агрессии, то за героическую Абиссинию, за испанский народ, наконец — за наших бойцов на «линии Маннергейма». Только и разговоров было, что о замечательных подвигах, о новых способах войны, о невиданных доселе орудиях и снарядах. Леву всё это нестерпимо раздражало.

— Ну, слышал, слышал: «тяжелые бои»! — огрызался он почти ежедневно. — Чему радуешься? Знаю, не глупей тебя: войны неизбежны! Они воюют, и мы должны. Ну, должны, так и будем... А чего я буду наслаждаться этой мерзостью?.. Варварство, дикость... «Ах, война!»

Будь на его месте другой, этого бы так просто не потерпели. Но то был Левка. Он же не будет ни танкистом, ни летчиком. Он хочет стать биологом, от греческого слова «биос», а оно означает «жизнь». Так, кто его знает, может быть, ему, и верно, не подобает думать о смерти?

Так полагали некоторые Левины близкие. Сам же он прекрасно понимал: не в этом дело. Это всё — камуфляж, маскировка. При чем тут «вундеркинд», при чем тут «биос»!? Он не «вундеркинд», а трус. Да, да: самый обыкновенный, ничем не выдающийся, простейший трус; хотя, может быть, этого никто и не подозревает.

С тех пор, как он себя помнил, Лева Браиловский безумно, до одурения боялся двух вещей: боли и смерти. А что такое — война, как не дьявольское соединение того и другого?

Он был умным и начитанным мальчишкой: с десяти лет он уже хорошо знал, какова современная война — с авиацией, с тяжелыми бомбами и снарядами, с угрозой химических атак, с фронтами, которые ни от чего не предохраняют тыл... Этот страшный призрак уже давно бродил по Левиному миру. В ноябре тридцать девятого года он заглянул впервые в его замаскированное мамиными руками окно. В июне сорокового он замаячил на горизонте пожарищами Лондона и Ковентри, падением Парижа, паникой Дюнкерка... и, наконец, двадцать второго июня сорок первого рокового года он настежь распахнул дверь тихой квартиры инженера-технолога Браиловского. Дверь открылась, и за ней Левушке померещилась гибель, конец...

Чудак Ким был поражен первый. Назавтра он пришел к Левке с предложением вместе идти в добровольческие части на фронт. С «ундервудом» случилось нечто вроде истерики. Моргая глазами, Ким тщетно убеждал друга, что ничего другого им и помыслить нельзя, пока, наконец, Вера Аркадьевна не уговорила его «оставить Левушку подумать...»

Киму недосуг было долго размышлять над такой странностью в поведении его друга, да потом он и вообще «убыл» из города. Но Лева остался, и вскоре близкие начали менять свое мнение о нем.

В начале войны в Ленинграде воздушных тревог боялись многие. В этом мало постыдного: нет людей, которым нравилось бы, когда на них сбрасывают бомбы. Но этот здоровый и жизнерадостный крепыш пребывал всё время в совершенно неприличном страхе. Стукнет дверь на лестнице, и он чуть не падает со стула: «Бомбят». Раздадутся унылые вопли тревожной сирены — он забивается первым в убежище с какой-нибудь толстой книгой в руках и, не заглядывая в нее, сидит там часами, даже после отбоя: «Они опять прилетят!» Видеть всё это было очень неприятно.

Старший брат Левы Яша, студент-горняк, ушел в народное ополчение в первые же дни по его создании. С дороги, откуда-то от станции Сольцы, он прислал Левке горькое и суровое письмо: «Стыдись, советский школьник! То-то ты и не комсомолец!»

Инженер Браиловский смотрел на сына с недоумением: что это? Как он мог оказаться таким? Сам Михаил Семенович, старый большевик, в гражданскую войну был славным на юге комиссаром, другом Котовского, грозным гонителем атамана Тютюника и его банды. Брезгливость, обидно смешанная с жалостью, переполняла теперь его. «Э, какие тут нервы! — морщась, отвечал он жене, — какая психология! За такую психологию я в девятнадцатом людей без суда к стенке ставил, и не раскаиваюсь! Психология мокрицы, вот что это такое!»

И, пожалуй, больше всего возмутило Михаила Семеновича Левино поступление в военно-фельдшерскую школу. Впрочем, совершив это, Лева, сам того не зная, сыграл над собой злую шутку.

Он рассуждал так: умнее всего, оказывается, было бы с началом войны эвакуироваться с матерью куда-нибудь очень далеко, в Заполярье, в глушь Сибири... Мама поехала бы с ним: у Левы нервы! Но этого он не догадался во-время сделать: как мог он знать, что «она» так быстро придет сюда?

Теперь он бросился на другое. В июле месяце он заявил отцу, что поступает в военно-фельдшерское училище с двухгодичным курсом. Да, к сожалению, это — тут же, в Ленинграде. Но — два года! Война может кончиться. А кроме того, он узнал: отличников учебы, возможно, будут направлять для продолжения обучения в тыл, в высшие учебные заведения: врачи всегда будут нужны.

Михаил Семенович пожал плечами: «Почему ж именно ты окажешься в числе этих избранников?» И тут-то выяснилось совсем неожиданное: Левка, оказывается, уже давно умудрился устроиться вольнослушателем в мединституте. Теперь ему легко будет опередить своих однокашников.

«Так поступай на второй курс сразу!» — хотел было сказать Браиловский-старший, но отвернулся и махнул рукой. Э, нет! Этой глупости Лева никак не собирался сделать!

В середине июля он надел военную форму. Что ж, курсант из него получился (если не считать строевых занятий да стрельбы) в общем примерный. И не удивительно: ведь его считали просто «вчерашним школьником» и поражались необычным успехам. Этот паренек буквально на лету схватывал всё. Трудно на первых порах давались ему только вскрытия и присутствие при операциях; но это не легко и для многих.

Надо сказать и другое: никто ничего плохого не мог подумать о политико-моральном состоянии курсанта Браиловского. Он выполнял с отличной точностью любые приказания, бодро нес наряды. Покажется странным: как умудрялся он теперь, как будто не ужасаясь, дежурить на ночных крышах во время налетов, тушить «зажигалки»? Но по сути вещей, это очень понятно. Тут, в училище, у него появился новый страх, — как бы не выдать себя, как бы не проявить трусости; ведь тогда же всё пропало! И этот страх перешиб всё остальное. Дома можно было при звуке сирены упасть на кровать и сунуться лицом в подушки. Мама будет уговаривать Левочку успокоиться, будет капать дрожащими руками валерьянку с ландышем в хрустальную рюмку... А тут? А тут он даже вообразить себе ясно не мог, чем бы могло кончиться подобное происшествие!

Это с одной стороны. А с другой — сказалось еще одно очень важное обстоятельство. Каждую минуту, каждый день и час тут он был не один. В школе тоже был коллектив, но он-то всю жизнь воображал себя стоящим где-то над ним или по крайней мере — возле него. А здесь с самого начала он оказался равноправным, равновеликим, точно таким же, как все. И что бы он ни делал, рядом с ним точно то же делали другие. Так же, а может быть, даже лучше, чем он! На него смотрели глаза товарищей. Он был всё время на виду. И как ни страшно было ходить в темноте по гулкому железу училищных крыш, когда небо грохотало тысячами зенитных разрывов, а вся земля, вместе со зданием, точно вдруг уходила из-под ног, как только близко разрывалась фугаска, еще страшнее было показать этим товарищам, что тебе страшно.

Лева Браиловский с детства был человеком очень самолюбивым и неплохим актером. Он дал себе приказ: играть юношу смелого. И он играл эту роль неплохо. Знали бы только зрители, чего она ему стоила!

Впрочем (он, может быть, сам не вполне отдавал себе в этом отчет), что-то начало и на самом деле чуть заметно меняться в нем. И пожалуй, самое большое впечатление оставил в нем один, совершенно случайный разговор.

В столовой за ужином заговорили о смелости и трусости. Маленький Грибков, смеясь, рассказывал, как вчера, в воскресном отпуску, он брился во время сильного обстрела в парикмахерской на Литейном. Брился и дрожал: а ну снаряд разорвется поближе, девушка-парикмахер испугается, рука дрогнет, и бритва вопьется ему в горло? Но девушка выбрила его, глазом не моргнув. «Побледнела, а — хоть бы что!»