Гитлеровцы могли всё предугадать и предусмотреть, — только не ледовую трассу, созданную великой партией, мудрым командованием, могучей страной. А она-то и решила судьбу города-героя.
В осенние и зимние месяцы первого года войны Вильгельм Варт, друг Дона-Шлодиен, продолжал выполнять порученное ему задание. Он ведал фоторазведкой Ленинграда. Мало-помалу он стал знатоком этого дела.
По надобностям работы ему приходилось теперь бывать поочередно в различных точках передовой. Но почему-то чаще всего его влекло в тот бункер на высотке у деревни Пески, откуда осенью он впервые увидел Ленинград, бункер «Эрика».
Ему вздумалось написать этот удивительный город таким, каким он виден из щели блиндажа на рассвете или на закате, написать маслом... В сентябре он выполнил свое намерение. Потом ему захотелось повторить этот пейзаж в самых различных условиях: в полдень, в лунную ночь, во время дождя и даже в снегопады.
Солдаты маленького гарнизона менялись от раза к разу: небольшое кладбище за бункером в лощинке росло и росло. Варт почти не замечал этого. В его глазах люди были всё те же: одинаковые, мешковатые, дурно пахнущие, но всё еще исполнительные, послушные и не склонные размышлять, немецкие обыватели. Одни из них еще двигались в дотах, другие уже лежали в могилах. Война! Он глубоко презирал их, хотя относился к ним, как ему казалось, по-человечески.
С тупым равнодушием взирали и они на странного господина лейтенанта. Чудак-офицер, да к тому же еще граф, озябшими руками смешивал у них на глазах краски на палитре в то время, как мог бы спокойно попивать винцо в офицерском клубе в ближнем городе — Пушкине! Вольному — воля! Они не понимали его. В свою очередь и у них были интересы, непонятные и недоступные ему. Но в одном они сходились.
Десятки раз ночью лейтенант фон дер Варт выползал из блиндажа и, став на холме, подолгу смотрел вперед. Осажденный город притягивал его, как пропасть; он сам не знал, почему.
Небо вправо за ним и влево от него каждую ночь полыхало свечением немецких ракет. Очень далеко, километров за пятьдесят, если не более, впереди тоже означались такие же бледные вспышки — финский фронт. Но прямо перед глазами лежала как бы огромная черная полость. Нечто вроде таинственных «угольных мешков» астрономии. Там никогда не брезжило ни одной искры света, если не считать мгновенных розоватых зарниц артиллерийского огня. Там только в ночи налетов вдруг расцветал целый сад бледных подвижных лучей, бороздящих облачное небо. Там всегда, вечно, в одном и том же положении, стоял, — очевидно, над пригородным аэродромом, — вертикальный луч прожектора, точно воткнутый в небо штык.
Если там тлело порой что-то вроде теплого отсвета, то это было зарево одного из пожаров. Если оттуда доносился какой-либо звук, то только залпы русских пушек или глухие разрывы немецких снарядов. Только! Больше ничего!
И лишь однажды ночью, когда было очень тихо, предельно тихо вокруг, фон дер Варт вздрогнул.
В тот день со стороны города веял ветер, — не такой пронзительный, как обычно, но ровный и сильный. Варт высунулся случайно из бойницы. И вдруг... Ему почудилось это?..
Нет, нет...
Там, во тьме, чуть слышный в этом мраке, раздавался как будто далекий голос.
«Ленинград! Ленинград... Ленинград... Ленинград!» — плыло сквозь ночь с титанической силой повторяемое вдали слово, понятное и немцу.
Ему стало холодно. «Эй! Что это такое? — спросил он у солдата, вышедшего на минуту из блиндажа. — Кто это кричит там? Мне примерещилось или? ..»
Солдат приставил ладонь к уху.
— Нет, сегодня я ничего не слышу, господин старший лейтенант, — проговорил он минуту спустя совсем спокойно. — Но, видите... У меня, возможно, сера в ушах. Вот Гейнц Шмидт тот слышит их довольно часто. Это — русские... Это — их радио. Они... Они говорят с Москвой. И можно вас спросить, господин старший лейтенант? Вот лейтенант пропаганды объяснял нам всё: город — в котле. Жители все вымерли. Оставшиеся едят человеческое мясо и крыс. Что же, это всё вполне возможно, думаю я: жрать-то каждому хочется! Но сколько же месяцев можно есть друг друга? Почему же они не сдаются, господин старший лейтенант?
Вилли Варт уже спускался в блиндаж.
— Всему свое время, солдат, — неопределенно пробормотал он в ответ. — Всё имеет свой срок и предел... Терпение!
Но, вытянувшись на койке, он задал и сам себе тот же проклятый вопрос: «Почему и как они сопротивляются? Может быть, и впрямь какая-то неведомая сила протягивает им руку помощи? Но какая?»
Его прохватила знобкая дрожь рассвета. Да, да!.. Глухая тьма, холод, и оттуда, из этой обители смерти, далекий устрашающе мощный голос непокоримого города: «Говорит Ленинград! Говорит Ленинград!»
Глава LIII. «ВОЙНА И МИР» МАРФУШКИ ХРУСТАЛЕВОЙ
По утрам Марфа просыпалась теперь очень рано. Пожалуй, раньше всех, кто жил вместе с нею в знаменитом «девичьем кубрике», правее штабного блиндажа, возле деревни Усть-Рудица. Вообще-то говоря, это удивительно: никто ее не будил, а она просыпалась!
Ее койка была четвертой с конца, на втором этаже, верхняя. Чудесная, уютная коечка; лежишь и всё сверху видно; только жарковато чуть-чуть...
Второму батальону завидовали соседи. Батальон разместился возле самой, чудом сохранившейся, маленькой колхозной электростанции на реке. Моряки «в два счета» наладили станцию; теперь во всех блиндажах был свет, а не противные соляровые коптилки, как везде на фронте. Лампочки, правда, светили желтым светом, всё время мигали. Но не всё ли равно? «Свет — всегда свет!» — убежденно говорила Марфа.
В свои вахтенные дни краснофлотец Хрусталева вскакивала на ноги как встрепанная, — не то что, бывало в «Светлом» или дома, на Кирочной! Да иначе и нельзя: для того, чтобы она, Хрусталева Марфа, могла вовремя, еще под покровом зимних сумерек, попасть на свою «точку», ради этого важного дела происходило слишком много других, очень существенных событий.
Для этого еще накануне с вечера дежурный помощник кока нарочно ходил на продсклад получить там особую — «снайперскую» — порцию сахара, сгущенного молока, и — самую великую драгоценность — «шоколад-кола».
Для этого чьи-то заботливые руки заранее ночью готовили марфину «пайку» хлеба (не обычный сухопутный «паёк», а особенно почетную флотскую «пайку»), кололи дрова, разогревали утренний чай.
О том, что Марфа пойдет до рассвета по такой-то лесной тропе в такой-то «квадрат» карты, сообщалось, тоже еще накануне, и в штаб бригады, в общей сводке, и на передовые пикеты. Если бы вахтенный краснофлотец на одном из этих постов в назначенное время не услышал в морозной ночи осторожного «хруп-хруп» Марфиных валенок по сухому снегу, он сейчас же начал бы звонить соседям: «В пять ноль-ноль должна была проследовать на точку четырнадцать «Синичка»... Имею в настоящее время пять-двадцать две... Прошу выяснить, — почему задержечка? Проверь, браток, не миновала ли она вас?»
«Синичка» — это она, Марфа...
И если бы что-либо задержало ее между двумя постами, ее очень быстро начал бы искать весь батальон. Ее! Вот удивительно!
О ней всё время думают люди, много людей. Ее ждут. За нее тревожатся. Чуть-что — о ней станет запрашивать сам комбат. Взволнуется комсорг батальона Федя Дубнов, а потом даже военком Тёмин. Случись у нее насморк или грипп, к ней сейчас же придет сначала фельдшер Шура Сорокина, потом и доктор, военврач II ранга. Один немедленно начнет передавать сообщение о ней другому, другой — третьему... От нее, от снайпера, от бойца, начинается длинная человеческая цепочка, и даже не видно, где ее конец. Может быть, в Лукоморье, может быть, в Ленинграде. А может статься, — и в самой Москве... Трудно объяснить, как тепло и гордо становится на душе, лишь только представишь себе всё это! И ведь почему так случается? Потому что она — боец! Защищает Родину, она, Марфа!
В вахтенные дни (батальонный строго запретил ей лежать на точке чаще, чем через два дня в третий. Это было обидно, конечно: вон Коля Бышко лежит три дня, а отдыхает один! Но никакие просьбы не помогли... Да потом, тут, на флоте и просить-то ни о чем не полагается, на всё — приказ), в вахтенные дни она торопливо выбегала из душноватого тепла блиндажа, где у накаленной чугунной печурки клевала носом очередная дневальная, на свирепый уличный мороз под стволы высоких сосен.