Выбрать главу

Бышко был по-своему горделив в замыслах. Он имел некую «мрию» — мечту. Он хотел «учудить» такую штуку, чтобы во всем Союзе люди «чули», до чего додумался северо-кавказский хлопец. Он хотел (и тут для Марфы начиналась область самых туманных неясностей) пробраться в удивительные леса, растущие на Северном Кавказе, в «алычёвые леса».

Эти леса Бышко расписывал яркими красками. Если верить ему, — в лесах этих привлекательного было мало: там и кабану не продраться, такие там на каждом дереве страшные колючки «як бы штык». Птиц в тех лесах очень мало. Зато там водятся чуть ли не барсы, и есть пропасти, куда, ежели ухнешь, так и «чикалки»[50] твоих костей не найдут...

Марфе подобные леса не казались особенно заманчивым местом. Но старшина говорил о них с упоением. Там растет дикая слива-алыча. И вот на дички этих мелких, кислых лесных слив он, Бышко, намерен был привить всякие замечательные вкусности — ренклод, французский чернослив, белую сливу... Тогда произойдут великие перемены в мире. Тогда эти леса превратятся в сады невероятных размеров. «И та слыва, Викторовна, найкращая слыва будет повсеместно — дешевле бульбы! Оттого сотворится найкращая польза государству. И много дури на доброе перэвёрнется».

Марфа не очень-то ясно представляла себе, как это именно случится, но, конечно, вполне верила Бышко: такой да своего не добьется! Часто, лежа на точке, она старалась представить себе, как именно будет орудовать Коля Бышко там, в этих алычевых лесах, и как дурь начнет переворачиваться на доброе. Но рисовалось ей больше всего не это неведомое, а давно, еще в детстве виденная картинка: Мцыри убивает барса; внизу подписано: «Надежный сук мой, как топор, широкий лоб его рассек». Барсы на Кавказе есть. А вот Бышко на Мцыри не очень похож!

Когда Марфа начинала раздумывать об алычевых грезах своего инструктора, она как-то невольно вспоминала совсем другого человека, Тихона Васильевича Угрюмова, с его «плантатэрой». Совершенно не похожие друг на друга люди, а ведь было в них что-то общее! У обоих была мечта; и эта мечта меньше относилась к ним самим, чем ко всему миру, ко всему человечеству... Вот это и называется: коммунисты.

Николай Бышко хотел, чтобы для всех советских людей лучшие сливы стали дешевы, «як тая бульба». Тихон Угрюмов мечтал о многих поколениях молодежи, которые могли бы дарить друг другу нежно благоуханные цветы, выращенные им... Комбат Смирнов, лицом похожий на злого татарского баскака из фильма «Александр Невский», но очень мягкий, душевный человек, намеревался, как только он закончит свои прямые дела с немцами, пойти на геологический факультет и там «заново переучиться», потому что «вся геология переменилась», а стране нужны будут горные инженеры. И Маша Суслова, ординарец начштаба, собиралась вернуться в свой колхоз, чтобы растить там лен, чудесный голубой лен-долгунец, «такой ленок, Хрусталева, какой нашим бабкам и не снился!» А она сама, Марфа?..

Когда она начинала припоминать теперь свои собственные ребяческие грезы, у нее вдруг сразу жарко вспыхивали уши... Нет, ни она, ни Зайка Жендецкая, ни Ланэ Лю Фан-чи, ни некоторые другие из ее лучших подруг совсем как-то не думали о том, что им придется делать в жизни. Им просто в голову не приходило поразмыслить об этом.

У нее была мама; мама вечно суетилась — бегала по семинарам, устраивала концерты, ездила в экспедиции, писала статьи. А она, девчонка, жила у нее под крылышком, ни о чем не печалясь... И все так? Нет, не все, конечно... Вот Лизонька Мигай, та хоть мечтала о подвигах, выписывала в особую тетрадку мысли великих людей, хотела сама стать большим, полезным человеком. Кимка Соломин — смешной чудак — ходил с руками, выпачканными в масле, устремив зеленоватые глаза на какие-то еще никем не построенные моторы. Ася Лепечева тоже...

И еще она, как дура, помогала Людке-Ланэ подтрунивать над Кимом!.. Даже этот болтун Браиловский, и тот знал, что он будет делать в жизни; и он мечтал. А она? ..

Лежа на своей «точке» или идя с нее по лесу, Марфа то и дело, удивляясь, взглядывала на себя со стороны. Вот она ступает немного косолапо по снежной тропе, в валенках, в варежках, мягким мехом внутрь, в ватнике и ватных штанах, в белом маскхалате...

Если бы ее в таком виде узрела Зайка, Зайка умерла бы со смеха. А встречные краснофлотцы не умирают. Они издали, внимательно взглядывая на нее, вдруг начинают улыбаться, приязненно и даже почтительно, и первые отдают ей приветствие. И ей сейчас же до боли начинает хотеться, чтобы и Тихон Угрюмов, и подполковник, и мама, и — главное — Мария Михайловна увидели ее такую... «Нет, Мария Михайловна, милая, родная, нет! Никогда этого больше не будет: «платьев трикотажных — восемь...» Господи! Какой дурой всё-таки она была так недавно! Не потому, чтобы хорошо одеваться было стыдно, а...»

В блиндажиках на «передовой» Бышко обыкновенно делал «перекурку». Он подробно осведомлялся о том, что сегодня ночью было слышно тут, над самым краем света. Что нового там, в «предполье»? «Так, Викторовна... Гм? Как вы думаете? Не пришлось бы нынче податься к той кривой бэрэзе?»

Командир оборонительного узла номер четыре, усатый сержант, обычно жал Марфе руку на прощание. «Ну, Хрусталева!..» Обязательно жал, всякий раз! И в этом крепком пожатии ей чувствовалось настоящее уважение равного к равному, мужчины, воина, бойца. Он был бойцом, но и она — тоже! Она вспыхивала при этом, но вовсе не от конфуза, а от удовольствия...

Странный комок подступал порой к ее горлу: за что так любят её эти мужественные простые люди? За что они так хорошо, так прекрасно говорят ей на прощание: «Ну, Хрусталева...»? Нет, выразить это словами просто невозможно!

Остальную часть дороги они если и беседовали, то только шопотом и то — самое нужное.

Лес тут был ниже, снег — глубже, воздух — как-то странно насторожен. Старшина здесь всё чаще останавливался, вслушивался...

Раз было так: он внезапно замер на месте, как вкопанный, крепко схватив Марфу за локоть и так, не двинув ни одним мускулом, не позволяя пошевелиться и ей, простоял, наверное, минут десять... А автомат его сам собой, точно он был живым, сполз на ремне с его плеча и лег на руку...

Марфа тоже слушала в оба уха, но ничего не услышала. А Бышко, тронувшись, наконец, с места, сказал ей в самые волосы: «Верхом прошли... Человека четыре... Ну... Ихнее счастье, что далеко! ..»

И вот, наконец, она, Марфа, на «точке». Бышко каждый раз указывает ей «свою», совершенно отдельную и самостоятельную «точку», но она прекрасно понимает теперь, что он ни на секунду не выпустит ее из своего поля зрения. Каждую минуту он готов прийти ей на помощь.

Конечно, теперь у нее на коричневом ложе ее автомата, около глубоко врезанной его прежним убитым хозяином буквы «X» (Бышко не стал уничтожать этой буквы, раз она подошла к Марфиной фамилии), забито уже восемь медных гвоздиков. В батальоне даже говорят, что их могло бы быть девять, если бы Коля Бышко не был так придирчиво строг к доказательствам каждой победы своей ученицы. Но всё равно, она-то понимает! Не руководи ею такой человек, как он, что она сама могла бы сделать?

Она! Что она? Ее сила в одном: в поражающей всех, самой ей непонятной точности боя. Да, если фашист попал в поле зрения ее оптики, если расстояние не чрезмерно велико, а видимость — приличная, тогда «его» дело кончено: он не уйдет. Но ведь добиться, чтобы «он» попал, — это же и есть самое трудное! Этому-то она и старается как можно лучше учиться. Но нелегко!

Когда она ложится на «точку», обычно уже светает. Светает в этом мире, оказывается, на сотню различных образцов, а всё это совсем меняет дело.

Очень часто впереди и влево над лесами, над холмами копорского нагорья зажигается лимонная зимняя заря. Заря мешает Марфе; мешает и низкое красное солнце: оно слепит! Приходится тогда долго лежать спокойно и выжидать, пока солнце не спеша поднимется повыше.

Гораздо лучше деньки с нетолстыми, полупрозрачными тучами, когда на всё ложится тихий и задумчивый рассеянный свет.