Выбрать главу

Она никому не сказала ни слова об этом, и хорошо сделала. Не прошло трех часов, как она забыла про свой «грипп» надолго.

Пригревшись, она вздремнула было. Ее разбудили плач, возбужденные гневные голоса.

На хуторе Полянка, километрах в семи от них, ефрейтор-фашист из команды, охраняющей Гдовскую дорогу, вздумал «пошутить». Обедая, он поманил к себе пятилетнюю дочку хозяйки, дал ей кубик сахара, а когда она, обрадованная, побежала прочь, плеснул ей на спинку миску горячего, хуже всякого кипятка, жирного супа.

Аксинья Комлякова не плакала и не кричала. Бледная, с крепко сжатыми губами, она принесла девочку, как перышко, на одну из коек. В тот же миг Лиза, позабыв всё на свете, кинулась на борьбу за эту маленькую жизнь. Грипп! Она со стыда сгорела бы, узнай кто-нибудь, что час назад ей самой хотелось полежать в постели на правах «больной»...

Так, не успев начаться, кончилась ее болезнь. Она была «купирована», как говорится в учебниках. Гораздо труднее оказалось вылечиться от другого, очень странного недуга.

Лиза никогда не думала, что так может случиться. Именно теперь, когда ее окружали крепкие, смелые, радушно принявшие их в свою среду люди, она вдруг почувствовала себя обидно и непонятно одинокой.

Первые дни, полные рукопожатий, расспросов, взаимной радости и любопытства, пролетели. Для населения лагеря вновь прибывшие перестали быть волнующей новинкой. И про Лизу, как показалось ей, просто забыли. Это понятно: все были заняты, у каждого — свое дело. Ведь даже Степа Варивода (и в этом заключалось, конечно, самое трудное!) с первого же вечера оторвался от нее совершенно.

Лиза отлично сознавала, — иначе не может и быть: старший лейтенант с хода вошел в напряженную работу; он принял на себя обязанности помощника командира отряда. Занят он был теперь выше головы. Именно для этого она и вела его сюда; именно этим и жила все последние недели. Вздумай он пренебречь делом ради нее, она же первая возмутилась бы. А всё-таки!

После того вечера в Лескове, после слов, которые навсегда остались в ее сердце, неужели не мог он найти нескольких минут хоть для самого короткого разговора? «Ой, Лизонька, родная... Ну как ты? Понимаешь... Еду в одно место... Я постараюсь завтра... Или на днях...»

Да, на днях. А может быть, через месяц! Или никогда... Всё понятно; всё верно. Но от того, что оно верно, легче на сердце не становится.

Что говорить? Там, в лесу, они были куда более одиноки. Но одиноки тогда они были вдвоем. Каждый писк зяблика в еловых ветках, каждое содрогание сучка над тропой тревожило и радовало о б о и х! А тут?

Тут были люди, товарищи. Ее, Лизу, почти все уже знали; ей без расспросов отпускали порцию каши в обед. На ее койку никто другой не ложился. Но она-то не знала еще никого и ничего. И ей стало чудиться, что партизаны относятся к ней несколько равнодушно. Ну, да, живет с ними в этих пещерах такая вот слабенькая девушка... Ну и пусть живет; ведь ей больше деться некуда.

Она поняла, в чем дело, лишь после того, как всё резко и наглядно перевернулось.

В этом суровом мире были свои мерки и свои законы. Здесь человек больше, чем где-либо, ценился по его делам и поступкам. А ведь видимых окружающим, нужных для отряда дел за Лизой пока еще не числилось никаких. Вот как только они появились, — всё стало другим.

В начале ноября здоровье маленькой обваренной Зоеньки почти чудом быстро пошло на улучшение. Добиться этого было нелегко. Лиза знала, как полагается лечить ожоги, но так лечить их было тут нельзя: ни марганцовки, ни стерильных бинтов, ничего... И всё-таки больная начала выздоравливать. Лиза не видела в этом своих заслуг.

Но едва перелом в Зоенькиной болезни определился, Аксинья Комлякова перестала звать свою «начальницу»: товарищ Мигай. Она стала говорить ей: «Лизавета».

Когда же девочка начала тихонько играть на своей коечке, Комлякова вдруг вечером сама принесла Лизе чай в котелке, напоила ее, заставила лечь, накрыла своим теплым, приятно и чисто пахнущим полушубком и, присев на край топчана, смотря в стенку перед собою, нз останавливаясь, рассказала всё, что у нее накипело на сердце.

Аксинья Павловна была вдовой: ее муж пять лет назад утонул на Чудском озере во время зимней рыбной ловли. В оставшемся на нее хозяйстве она, бездетная бобылка, управлялась сама: «работала за полного рыбака». Вторично замуж она пока что не собиралась. «Видать, еще Гриню моего Нарова в море не горазд далеко унесла...», но на жизнь свою не жаловалась: «Люди жили, и я жила!» И только в последние месяцы с ней случилась большая беда.

Сидя на Лизином топчанке, громадная темнобровая женщина с некоторым недоумением смотрела на свои сильные руки.

— И никогда я, Лиза, того не думала, — размышляя вслух, говорила она, — что придется этими вот руками за винтовку браться...

Я, Лиза, хоть робка никогда не была — мы у бати все три девки смелые рожены! — но, бывало, курёнка зарезать, так я видеть этого не могу. Снесу соседу, подам, а сама за ворота выйду. От нашей, Лизонька, сестры, жизнь на свете идет; нам, бабам, смерть по миру сеять не приходится.

А тут подержали меня в фашистской тюрьме шесть дён и надумали зачем-то во Гдов переправить. И пущают меня, бабу, туда пешим ходом. И дают мне в конвойные своего солдатишку, подсвинка такого белоглазого. Ну, ведет он меня Борковским лесом. И встречается нам дедка Родион с Выселок; слепой такой дедка: плохо видит совсем. Встретились и разминулись, как надо. Дед отошел шагов сто, руку козырьком поставил, да и дай поглядеть, куда это Ксюшку Рыбакову повели. А этот гадёныш сощурился, кидь автомат на руку: «Тах-тах-тах...» И кончился мой дедка. Сунулся на дорожинку и лежит... Маленький такой лежит, как дитёнок; только что голова седая...

Ну, Лиза... Что тут со мной стало, этого я тебе пояснить не могу. Сжало вот в этом месте, что закруткой. Заплакать хочу — не дает заплакать: больно! Иду деревянными ногами, смотрю на землю: «Советская, — думаю, — ты земля! Что же теперь с тобой станет? Научи хоть ты меня, бабу: как же мне теперь быть?»

Дошли до Рубеженки, до речки, а там — овраг такой темный: кусты, олешняк; хмель вьется. Вижу: фашист мой озирается туда-сюда; страшно! «А, — думаю, — ты там, в кустах, свою смерть ищешь, а она — вот она, с тобой рядом идет...»

И не скажу тебе, как мне помогло, — на самом на мосту... Как волчиха его сзади за шею схватила. Тиснула — у него и автомат на пол...

Правду скажу, жалко потом было. «Эх, — думаю, — молокосос, молокосос!.. Из-за такого праха честные свои мужицкие руки опоганила!

Не тебя бы, — думаю, — дурака фашистского, а фюрера твоего мне сюда дали...»

Ну, вот. Взяла автомат его. Сошла повыше моста к воде...

Долго руки мыла, пока дочиста... Потом заплакала, что дедка Родион на дороге так лежать остался, мне ж его никак прибрать нельзя; взяла полевее и ушла прочь.

Говорить нечего — идти трудновато было: битая я была, спина вся синяя, в левом плече вывих... Ничего, хватило бабьего терпения, — ушла! Вот, Лизонька, как жизнь моя сложилась... Ну, ложись, поспи хоть немного: теперь, видать, жива наша с тобой девчонка останется! Радость-то нам какая!

С этого дня у Лизы появился в отряде первый, не считая Вариводы, близкий человек.

Едва ли не на следующее утро ее неожиданно (всё здесь случалось неожиданно, вдруг) вызвали в Корпово к «самому», к Ивану Архиповичу. Там она получила первое свое разведывательное задание: пройти в Лугу, пробыть там целый день под видом убогой нищенки и выяснить расположение постов охраны возле бывшего Дома крестьянина; в этом доме теперь останавливались проезжающие фашистские начальники.

— Ну, как, дочка? — пристально поглядел на нее чернобородый смуглолицый Архипов. — Посильное это для тебя задание? Мне интересно, когда у них развод бывает, как они сменяются, всё. Да ты больно не робей, воробей: страшнее смерти ничего не будет. Скажу тебе прямо: другого послать не могу, у меня ныне людей подходящих нет... А послать — необходимое дело!

Она гораздо меньше взволновалась теперь, чем в час, когда Аксинья внесла в пещеры обожженную Зою. Какая же разница между Лугой и теми деревнями, в которых она уже побывала столько раз?