Выбрать главу

Без всяких приключений Лиза не только выполнила задание: ей удалось сделать больше. Она ночевала в деревянном вокзальчике «Луга вторая» и слушала, как разговаривают между собою два немца, два ефрейтора, совершенно уверенные, что их не понимает и не может понять никто. Диалект, на котором они говорили, был действительно плохо понятен ей; но всё же, напрягая все свои способности, всю память, она кое в чем разобралась.

На дороге из Плюссы, на речке Пагуба сломан мост. Что-то случилось с танком; видимо, наскочив на мину, он развернулся и перегородил дорогу среди болот. Образовалась пробка машин семьдесят шестой дивизии; разобрать ее нелегко. Всё это стоит в болоте почти без охраны, а господин оберст думает только о переброске трофеев из Гатчины в адрес господина Геринга и в свой собственный... В общем чорт знает что! Хорошо еще, что в этой богом забытой глуши как будто ничего не слышно о партизанах. Если бы тут было так же весело, как дальше к югу... Санта-Мариа!

Иван Архипов и Варивода очень благодарили Лизу за эти сведения.

Двое суток спустя после ее возвращения в «медпункт» заглянула юношеская физиономия — парнишка в серой солдатской ушанке, с торчащим из-за плеча рыльцем автомата.

— Мигай, ты тут? — торопливо окликнул ее. — Тебя, что ли, Елизаветой звать? Тебе сколько лет-то? Осьмнадцать? Подходя! Член ВЛКСМ, думать надо? Так что же ты столько времени на учет не становишься? Как так: «разве есть»? Крупнейшая ячейка: ты восьмая будешь! Билет сохранила? Порядочек! Запиши себе (а на чем записать?!): завтра пойдешь в деревню, заходи ко мне... Там каждый знает: амбарушка за штабом. Как это «некогда в деревню идти?» А разве тебе Гаврилов не передавал, что тебя на одиннадцать ноль-ноль военком вызывает? Как нет? Ладно, я из него компот сделаю! Приказанье не выполнять, а? Так в одиннадцать ноль-ноль! Засекла? И сейчас же ко мне: нам с тобой есть о чем поговорить. Ты — культурная сила. Моя фамилия Фомичев. У меня — всё.

Лиза растерялась.

Самые слова эти: «стать на учет», «культурная сила» противоречили всему, что окружало ее последние два месяца. Как? Комсомольский учет тут, в этой норе, во мраке, в пещере каменного века? Ячейка ВЛКСМ в десяти километрах от той Луги, где она побывала только что, где по перрону, козыряя друг другу, гуляют «лойтнанты» и «оберсты», где вдоль всех стен жирно выведено анилином: «Фойер аусгелёшт!» — «Гаси свет!», где на углах белеют новенькие стандартные вывески: «Гитлерштрассе», «Герингштрассе»? Может ли это быть? Не послышалось ли ей это?

Ее подбородок вдруг задрожал; да как же смела она подумать, что о ней забудут, что ее...

И вот она уже сидит в корповской избе под большой березой, может быть, в той самой избе, где года два или три назад покупала молоко, пережидала дождь. Корпово!

Окно выходит на дорогу. Снег. Видно гумно или сарай под горкой, колодец на лужку внизу.

В избе — чистый стол. На нем — глиняная чашка с солеными огурцами, банка консервов с надписью: «Дэнэмарк. Шлезиен. А. Г. Педерсен», полевой бинокль и карта, придавленная, как пресс-папье, большим черным пистолетом. А за столом, против Лизы, сидит и пристально смотрит на нее, стараясь припомнить, директор Ильжовской школы — Алексей Иванович Родных. Тот самый, который угощал ее однажды огурцами с медом там, в своем Ильже, в далекий-далекий день, когда ребята из лагеря ездили вместе с Марией Михайловной в гости к ильжовским пионерам. Это и есть душа Архиповского отряда коммунист Родных; как она сама только что читала в Луге на заборах, — за доставленного в комендатуру коммуниста Родных, живого или мертвого, «будет произведён оплат в размере пяти тысяч окупационных марок».

Лиза впервые в жизни видит перед собою человека, голова которого оценена. И эта оцененная голова уголками рта улыбается ей, Лизе...

Они не сразу узнали друг друга, да и как узнать? Алексей Родных не был теперь директором школы; он был политическим руководителем партизан. Лиза Мигай тоже не осталась девочкой-пионеркой — она стала разведчицей и бойцом. Желтый школьный дом в Верхнем Ильжо превратился в груду занесенного снегом угля и пережженных, посиневших кирпичей. Шумливый пионерский лагерь в «Светлом», правда, не сгорел; фашисты обнесли его проволокой, поставили вокруг часовых. В «Светлом» и сейчас «лагерь», только какой? И на верхнюю перекладину той арки у поворота с шоссе, с которой каждый год смотрели на ребят дружелюбные слова: «Добро пожаловать», они ввернули теперь три зловещих железных крюка.

— Ну, как же, товарищ Мигай! — сказал, наконец, Родных. — Припоминаю! Помилуйте! Мария Михайловна! Да я же ее отлично знал и уважал чрезвычайно. Где она теперь?

Он опустил на минуту голову, услыхав о том, что произошло в августе в Луге.

— А, чтоб им... — коротко пробормотал он. — Но вы каким молодчиной оказались! Да что уж, рассказал нам старший лейтенант! Митюрникова была бы горда за вас, очень горда... Теперь я уже хорошо помню: вы были чем-то вроде помощника лагерного врача вашего. В такой зеленой палатке около родничка... Верно? А вечером вас заставили стихи читать. Очень милые, искренние стихи: что-то про жизнь пионеров... Это ваше было творчество? Садитесь-ка тогда вот тут, рядом со мной, дорогая девушка: мне нужна ваша помощь. Надо нам с вами совместно кое-что обдумать.

В этот день Лиза Мигай так окунулась в самую гущу жизни партизанского мирка, что все мысли об одиночестве отлетели от нее, как если бы их никогда и не было. Помимо того, что на ней до сих пор лежало, Алексей Родных сделал ее еще и «летописцем отряда».

Родных по специальности был историком, и историком отнюдь не рядовым. Знание славянских, русских древностей нашего северо-запада делало его неоценимым консультантом самых известных ученых. Археологи, интересующиеся Лужским и Ильменским районами, древней Водьской и Шелонской пятиной господина Великого Новгорода, постоянно прибегали к нему за советами. Теперь он сам, разумеется, великолепно понимал, свидетелем и участником каких грандиозных событий сделала его жизнь.

Но Алексей Родных был не просто историком, а историком-коммунистом. С первых дней войны он отдавал себе отчет в том значении, какое партия придает партизанскому движению в тылу у врага. Он понимал, к чему неизбежно должно привести это могучее движение народного гнева. И вот, оставшись по приказу партии в тылу у немцев, он получил возможность присутствовать при рождении одного из партизанских отрядов, стать во главе его...

Кто мог сказать, что случится в будущем? Очень может быть, Архиповский отряд обречен на неудачи и скорую гибель. А может статься, смелые люди добьются своего — и из малого зерна проглянут на этой древней земле первые ростки великого народного сопротивления...

Кто запомнит, кто донесет до страны имена первых героев, места ранних стычек? Те чувства, которыми сейчас живут люди? Ту родную природу, какая их окружает?

Будут спрашивать: «Скажите, а в это время шли дожди или было сухо?» Будут доискиваться, — о чем говорили эти горсточки непреклонных людей, рассеянных в осенних лесах, о чем они думали, на что надеялись, какие песни пели, что видели в тревожных, непривычных партизанских снах? И ничего этого уже нельзя будет узнать!

Историк Родных не мог примириться с этим «нельзя». Он хотел всё, что можно, вырвать у забвения, сберечь для будущего. И, размышляя, он нашел путь к этому: дневник жизни отряда...

— Так вот, дорогая товарищ Мигай! — слышался теперь его спокойный «учительский» голос. — На сегодня ясно: место под солнцем мы себе уже завоевали. Ну, конечно, уже завтра многое может перемениться. Изменится состав отряда. Переместиться куда-нибудь придется... Ну, что же. Вон китайские коммунисты, помните, как? Снимались с места, уходили за тысячи ли... Не в этом дело; мы погибнем, другие встанут. А наши записи им будут нужны! Вот так, по-моему...

Он потянулся и достал с полки общую тетрадь — толстую, уже не новую. Добрая треть листов этой тетради была наглухо прошита черной ниткой, а на ее корке Лиза прочла неожиданную надпись:

«Конспекты по философии директора Ильжовской школы А. Родных».

Сам Алексей Иванович тоже взглянул мельком на эту надпись.