По странному наитию, Лев Жерве, еще не подойдя к столу, с полдороги произнес сухо и властно, но не по-немецки, а по-английски:
— Jour name, captive?[53]
Сидевший за столом вздрогнул, как от удара. Он, очевидно, ожидал чего угодно, только не этого. Всё, что он придумал сказать, всё, что приготовил на случай, если эти канальи раздобудут у себя кого-нибудь понимающего по-немецки, вихрем вылетело у него из головы. Опираясь на руки, он стал приподниматься, вглядываясь в пришедшего с ужасом и надеждой, еще не смеющей оформиться. Англичанин! И притом моряк? Здесь, среди русских лесов, у партизан? Но тогда... может быть, тогда еще не всё потеряно?
Подбородок его задрожал. Торопливо, гораздо поспешнее, чем надлежало бы, он заговорил на совершенно таком же, заученном, но правильном английском языке.
— J'm general, sir... Lieutenant-general! I was bad wounded... I was relegated at the rear hospital... But my quality should be respected... I hope, sir, what...[54]
— Я спрашиваю ваше имя! — не отвечая, повторил Жерве.
Пленный опустился на скамью, не отводя глаз от «англичанина».
— Но... Я — Кристоф-Карл Дона-Шлодиен, сэр... Граф Дона-Шлодиен. Вы должны знать: мой дядя командовал в ту войну капером «Мёве». Я действительно генерал-лейтенант; и я позволю себе надеяться...
Сомневаться не приходилось.
Лев Николаевич повернулся к Родных.
— Товарищ комиссар, этот человек — граф Дона-Шлодиен, генерал-лейтенант. Он принимает меня за англичанина... Пожалуй, лучше его не разубеждать... Алексей Иванович! Что с вами?
Алексей Родных неожиданно взялся рукой за горло. Всегда спокойное, мягкое лицо его вспыхнуло; он впился на одну секунду в глаза пленного таким взглядом, что Жерве сделал невольное движение — удержать... «Алексей Иванович, дорогой...»
Но комиссар уже сам тяжелым усилием переломил себя. Он круто отвернулся от немца, сделал шаг в сторону, стал к нему спиной.
— Прошу, товарищ интендант. Ведите допрос, как считаете нужным. Я буду записывать; диктуйте... Как он себя вам назвал? Граф Дона-Шлодиен? Очень хорошо; прошу вас держать это имя в строжайшей тайне, пока он здесь в отряде. От всех... Да, даже командиру отряда не сообщайте. Особенно ему... Пожалуйста, начинайте! ..
Он сел к столу, раскрыл тетрадку, взял в руку карандаш и еще раз, видимо, не удержавшись, в упор взглянул на человека в нелепой полосатой пижаме.
— Вы работаете в газете, товарищ Жерве! Ну так вот, запишите: стоит!.. Двадцать восемь лет я был учителем здесь, по-соседству; в деревеньке Ильжо. Учителем, да... А Иван Архипов — кузнецом... Теперь этой деревни нет. Она сожжена... вместе с населением. Ее сжег командир немецкой дивизии. Его звали Дона-Шлодиен... Я за своих людей не поручусь... в данном случае...
Ночью летчик Зернов, после обязательной воркотни, поднял свой несколько перетяжеленный «ПО-2» с Корповского озерного аэродрома. Жерве на этот раз поместился в задней кабине; ближнюю к летчику занимал «господин граф». Полет прошел вполне благополучно, на свету Геннадий Зернов в сильный снегопад посадил машину у себя дома.
В этот же час вернувшаяся с очередного задания Лиза Мигай, как всегда после разговора с Вариводой и Архиповым, постучалась к Алексею Ивановичу: помимо чисто военных, ей постоянно удавалось добывать сведения, драгоценные для политического руководства.
Родных встретил ее, как обычно, приветливо, но показался ей чем-то расстроенным или озабоченным. Он слушал ее не менее внимательно, чем обычно, но не так живо, и, даже не дослушав до конца, встал и прошелся по избе. «Да... Так-то, товарищ Мигай, так-то...» Это всё было необычно. Лиза не знала, что ей следует сказать.
Родных постоял у окна, поглядел в него, потом вернулся к девушке и неожиданно положил руку на ее гладко причесанную голову, слегка запрокинув ей лицо.
— Скажите мне вот что, Лиза, — проговорил он странным, незнакомым ей доселе голосом, смотря в ее глаза. — Помните, вы рассказывали мне как-то про лагерную подружку свою... Как ее? Марья? Марфа? Приезжала она ко мне в Ильжо как-то...
— Хрусталева? — удивилась этому началу Лиза. — Помню, Алексей Иванович. А что?
— Хрусталева она, говорите? — задумчиво переспросил комиссар.
— У нее мама скрипачка; может быть, слыхали? .. Габель, Сильва... А отец — он погиб в море, около Чукотки... А что?
Алексей Родных, ласково проведя по волосам девуць ки, опустил, наконец, руку.
— Вот именно — «что»! У вас, случаем, какой-нибудь карточки этой Марфушеньки вашей не сохранилось? Жаль! Так вот: вчера мы взяли в плен одного сукина сына, генерал-лейтенанта фашистского... Его, раненого, перевозили с великим бережением из Гатчины во Псков. На самолете, видите ли, нельзя... Ранен он в грудь навылет. И знаете, кто его так? Ваша эта Марфуша Хрусталева! .. Ранила командира фашистской дивизии, будучи у него в плену, из какой-то мелкокалиберной винтовки. И исчезла бесследно. Это он так говорит! Но я не верю: замучили, небось, девчурку, негодяи... А за нами, за советскими людьми, ей памятник. Этот дьявол мое Ильжо сжег, со всеми людьми... А она отомстила. Комсомолка она была? Так я и думал!
22 февраля 1942. Вне нумерации. Перекюля у Дудергофа.
«Мушилайн, сердечко мое!
Только два слова: меня страшно торопят. Повидимому, ты никогда не получишь моих писем за № 49-а, 49-б и 50. Их я послал тебе с Кристи Дона, когда он честь-честью отбывал отсюда в тыл. Но бедняге Кристи колоссально не повезло на этот раз и теперь уже окончательно!
По ряду обстоятельств, о которых молчу, врачи порекомендовали транспортировать его не железной дорогой и не самолетом, а автомобилем. Был организован целый автоконвой под начальством моего бывшего патрона Эрнста Эглофф. Казалось бы, что может произойти?
Ах, здесь всё возможно! По дороге этот караван из пяти машин попал ранним утром в партизанскую засаду. Всё превратилось в обломки и сгорело. Не спасся ни один человек. Страшной смертью, повидимому, погиб и Кристоф Дона. Помолись за него!
У меня есть маленькая надежда, что милосердный кусок свинца избавил его от огненного ужаса. На войне всё случайность. Но в то же время меня грызет одна мысль. Может быть, мы, немцы, всё же перешагнули допустимый предел жестокости? Подумай сама: помнишь, я писал тебе про маленькую деревню возле Луги, имя которой, конечно, давно забыл; Кристоф Дона приказал сжечь ее вместе с несколькими десятками стариков и детей, в виде возмездия за убийство нескольких эсэсовцев. Эта деревня мне теперь всё время приходит на память. Мне кажется, господь наш Иисус Христос не может дозволить нам, людям, судить и карать столь жестоко таких же людей, как мы, даже заблуждающихся. Точно Кристи не мог велеть перестрелять их или повесить?! Не получил ли Дона сторицей за свой бесчеловечный приказ?
Я вижу подтверждение этой мысли в одном зловещем обстоятельстве.
Судя по всему, оберст Эглофф, который был непосредственным исполнителем августовской экзекуции, ехал в передней машине. То, что видевшие остатки колонны рассказывают о его гибели, слишком ужасно и отвратительно, чтобы я рискнул тревожить такими картинами твой покой. Его труп был найден совершенно обугленным; он застыл в чудовищных корчах! Тела генерала Дона так и не удалось опознать в грудах пепла, перемешанного с мерзлым снегом. Бедная Ингигерд, бедные старики! Какая жестокость всё же — эта ужасная партизанская война!
Твой Вилли».
Глава LVIII. СЛИШКОМ ПОЗДНО
Луна в тот вечер была высокая, неполная, но очень яркая. Мороз сам по себе не велик; но от этой лунной зимней ясности весь мир как бы застыл, заледенел в прозрачном молчанье. Снег блестел ослепительно, как бертолетова соль. Под могучими соснами опушки и в глубоких колеях дороги лежали короткие резкие тени. Стояла необыкновенная тишина, даже фронт молчал. Поверить было трудно, что это война, страшная, смертельная, что накатанная дорога двумя-тремя извивами для того уходит в лес, чтобы там, в нескольких километрах от этого перекрестка, упереться в ничто, в обрыв, в конец мира и жизни...