Выбрать главу

Тот, кто говорил с ним, был старым знакомым, знал, к кому обращается:

— Имей в виду, Грицко, — сказал он после окончания официальной части разговора, — трудно будет! На помощников не рассчитывай: народ у тебя не старый, половина, небось, уже в военкоматах назначение получает. План — планом, а... Сам чувствуешь, какие комбайны завтра у тебя из ворот должны идти! Сам понимаешь.

Он понимал. Слово «трудно» было только словом; разве оно могло отразить всю правду? Уже в половине девятого позвонил главный инженер цеха № 2 Григорьев: уходит на фронт. «Григорий Николаевич, всё знаю, но вы поймите и меня...» А в дверь уже стучались технологи, сменные мастера, лучшие рабочие, и все — с тем же. Вот с этим самым «трудным»; у этого «трудного» было, видимо, великое множество лиц и форм; оно рождалось сразу всюду, везде новое и везде одно и то же.

Да, конечно, всё было продумано и предусмотрено задолго. Надо создавать противовоздушную оборону, — есть план ее создания. Надо налаживать и пожарную и всякую другую охрану цехов; и тоже есть план. А вот, поди осуществи сразу все эти планы. Эх, хоть бы двадцать лет с плеч долой!

Весь день, пока шли спешные совещания, дребезжали телефоны, то местные, то городские, и наконец вторично междугородняя: директора опять вызывала Москва. Завод имени Кашена был таким существенным звеном в ленинградской промышленности, что его жизнью, как жизнью Кировского завода, «Русского дизеля», «Треугольника», озабочена была вся страна.

Этот разговор с Москвой был не очень долгим, но очень сложным. Положив трубку в вилку, Григорий Николаевич не сразу снял с нее руку. Он позволил себе на минуту прикрыть глаза. Странное дело: ощущение этой гладкой, плавно изогнутой эбонитовой трубки вызвало в нем вдруг с непреодолимей силой одно воспоминание, давнее, очень далекое, но одно из самых важных в жизни и потому резкое, ясное, точно это было вчера.

Много лет назад, в таком же июне, но только девятнадцатого года, Григорий Федченко, путиловский токарь, на двадцать лет моложе, чем сейчас, но и тогда уже старый рабочий, обуреваемый тысячью вопросов, множеством сомнений, решился на большое дело: добился приема у уполномоченного ЦК в «синем вагоне» на путях Балтийской дороги. Из этого вагона направленный на выручку Петрограда товарищ Сталин именем партии руководил тогда обороной Питера.

Разговор был в тот раз еще более кратким, чем сегодня, но таким же жизненно нужным. И, выходя тогда из вагона, спускаясь с его подножек, токарь Федченко на несколько мгновений задержал в своей ладони гладко отполированный прохладный поручень.

Ему хотелось в тот раз еще хоть ненадолго сохранить в себе живое чувство прямой связи с тем, кто только что говорил с ним, с тем, кто был тут, в Питере, рукой и словом Ильича, его доверенным.

Он навсегда запомнил это мгновение. А вот сейчас оно как бы вновь воскресло для него в гладкой твердости телефонной трубки.

— Так вот... Так и имейте в виду, товарищ Федченко... — сказали ему из Москвы. — Не забывайте ни на миг: вы возглавляете предприятие, которое имеет значение для всей страны. Знайте: Центральный Комитет помнит и заботится о ленинградских гигантах-заводах, и в частности о вашем. Да, на сегодня нам уже доложено, что всё у вас хорошо. Но вы сами понимаете, — иначе и быть не может.

Вот и сегодня, как почти четверть века назад, замкнулась цепь. Между ним и теми, кто там, в Москве стоял во главе страны, во главе народов всего мира, — живая, неразрывная, вечная связь. Она носила самое высокое, самое дорогое для него имя: партия. Партия знает всё. Поможет и она ему. «Всё сделаем, товарищ Сталин!»

Вспомнился тот синий вагон на путях за Балтийским вокзалом; и вот сразу же из тумана прошлого выплыла круглая голова мальчонки, Женьки: он ждал тогда отца тут же, рядом, спрятавшись в паровозной будке; он сразу налетел на него: «Ну, как, папа? Ну что? Говорил?» Крепкий такой мальчуган, лет... да, тогда должно быть, лет четырнадцати. А теперь — теперь летчик, истребитель, может быть, уже в бою. Да и старший, Василий... Вот ведь, ждали его со дня на день в отпуск, а теперь... Конечно, подполковник; виски уже седые. Но для него, отца, а тем более для матери, — всё такие же они, какими были когда-то, и двадцать и тридцать лет назад... «Эх, жена, жена! Молодец ты у меня, Дуня! Ни слова не спросила, когда утром примчалась заводская машина, ни разу не вздохнула, а ведь сразу поняла, что беда случилась, и какая! Молодец! А знаю: нелегко тебе теперь, тебе и всем матерям во всем Союзе. Где они сейчас, наши с тобой ребята? Где Вася? Где Евгений?»

Такой вопрос задавал себе в те минуты не один только Григорий Николаевич.

В Москве, на Могильцевском переулке, Ира Краснопольская с того мгновения, как Петра Лавровича увез наркоматовский «ЗИС», потрясенная случившимся, не отходила от телефона. В сотый, в тысячный раз пыталась она вызвать то Дедино, то Берново, то Марьино. Нет! Нигде нет!

Летчик-истребитель Евгений Федченко, над которым она смеялась, которого была сто, тысячу раз недостойна, этот летчик исчез, точно подхваченный вихрем. Где он был теперь? И что ей надо теперь делать? Хотя бы на одну краткую, совсем крошечную минутку, увидеть его обожженное загаром лицо, его растерянный и смеющийся взгляд, милые оспинки на упрямом носу, посоветоваться с ним, услышать его взволнованное «Ирина Петровна!» «Где он, мама? Где?»

Но искать Евгения Федченко было уже поздно. Всё взвихрилось, всё изменилось вокруг, всё стало неузнаваемым.

По московским, ленинградским, киевским, ростовским улицам в тот день уже бежали во все концы торопливые, озабоченные мальчуганы-курьеры и женщины с пачками военкоматовских повесток в руках. Тысячи мужчин — и совсем молодых и постарше — шли с особенным, непередаваемым выражением лиц навстречу им, в двери военных комиссариатов.

В тысячах домов уже прощались. Десятки тысяч женщин уже часами смотрели — кто из окна, кто с холмика за деревней — в ту сторону, куда ушел брат, муж, сын.

На улицах столицы трамваи останавливались вдруг в самых неожиданных местах, потому что то там, то здесь на рельсы внезапно въезжал грузовик, окрашенный в зеленую краску, с зенитной пушкой на платформе. Командиры, сойдя с него, закидывая головы, начинали не торопясь осматривать крыши окрестных домов.

И вожатые не звонили им: «Давайте дорогу!». Вожатые покорно снимали ключи с контроллеров и откидывались на сиденьях. Что же звонить понапрасну, если рельсы мира пересекла война?

Так было везде, всюду.

В дагестанских аулах молодые джигиты прощались с отцами у глинобитных оград. Могучие, плечистые поморы за Мурманском, грохоча пудовыми бахилами,[17] всходили по шатким сходням на палубы карбасов,[18] чтобы за сотни километров плыть на ближайший призывной пункт.

«Война!» — звучало и по-русски, и по-литовски, по-казахски и по-грузински. «Война», — шептала вода под бортами ораветланских байдарок. «Война!» — пели гуцульские трубы в Карпатах. «На помощь Родине! На защиту матери! На войну!» — звали они...

А часы шли. Лихорадочный, невыразимо короткий, такой полный событий, что его немыслимо ни удержать целиком в памяти, ни выбросить из воспоминаний, весь как одно мгновение, первый военный день подбегал к своему концу.

Глава X. ПЕРВЫЙ ВЕЧЕР

Весь день двадцать второго числа оба мальчика, Лодя и Максик Слепень, были охвачены неясным, совершенно новым для них возбуждением. Всё вокруг, казалось бы, осталось тем же самым, что и всегда, а вместе с тем как непонятно всё изменилось!

Началось с пустяков: комендант городка Фотий Дмитриевич принес к подъезду номер три лестницу-стремянку, влез на нее и начал шлямбуром пробивать глубокую дыру в беленой стене на уровне второго этажа. Это Лодя видел еще утром со своего балкона.

Потом в эту дыру Фотий и городковский печник дядя Ваня вставили длинный железный прут, вроде лома, замазали его там цементом, а на загнутый крюком конец прута повесили странную штуку — небольшой стальной баллон от газосварки, который много лет лежал в подъезде под лестницей.