— Володя! Гамалей! Да проснись же ты! Как зачем? Сталин сейчас говорить будет... Да позывные уже! Вставай!
Многие из нас, как сейчас, помнят это утро, когда весь наш народ был призван прямо и смело взглянуть в глаза нелегкой правде.
Трудно забыть всё это — и ясные лучи невысокого, но уже по-летнему горячего солнца, и легкий туман восхода, и тихий ветер, вступавший в окна как друг, зашедший в дом на цыпочках, очень осторожно, очень тихо...
Миллионы людей во всей стране проснулись в тот день разом. В Ленинграде и Одессе, в Архангельске и Ереване в одни и те же минуты руки прижимали к ушам эбонит наушников, включали репродукторы, вращали кремальерки приемников. Всюду слышалось одно: «Да тише же! Товарищи! Тишина! Тссс! Сейчас... Сейчас!»
Одни присаживались к столам, другие опускались в кресла и закрывали глаза, третьи стремглав летели на улицу к ближайшему громкоговорителю, четвертые яростно стучались к соседям.
Фенечка, заспанная, в халатике, вошла в комнату. Федченко с отчаянным лицом замахал на нее руками...
Осторожно, точно стараясь не разбудить, шаг за шагом, Евдокия Дмитриевна дошла до печки, молча помотала головой: «Не сяду! Ладно!»
Сквозь раскрытую настежь балконную дверь виднелся двор, окна соседнего корпуса, ворота на улицу. Всё это уже проснулось и жило: отдергивались занавески, где-то хлопали двери... Кто-то, перевесившись через подоконник, кричал в нижний этаж: «Трофимовы? Слышали? Радио работает? А то — к нам!»
Было слышно, как в некоторых по-летнему пустых квартирах упорно и безнадежно заливаются телефоны.
У Владимира Гамалея комок остановился в горле. Чуялось что-то необычайно высокое и могучее в напряженности этой минуты. Страшно подумать: то, что происходило у него перед глазами, повторялось сейчас везде — до сопок Камчатки, до гор Алтая. Миллионы людей затаили дыхание. Весь народ, вся страна ждала слова правды, ждала услышать голос человека, которому партия доверила сказать это трудное слово. Людей было невообразимо много, а правда — одна для всех, и мир замер в ее ожидании.
Тихо... Неимоверно тихо. Всё стихло, оцепенело; умолк даже бессонный метроном. И потом вдруг, как порыв ветра: «Говорит Москва! У микрофона товарищ Сталин!»
Инженер Гамалей затаил дыхание. Лейтенант Федченко вытянулся, как на смотру.
«Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!..»
Это было сказано там, в Москве, в Кремле. Это было услышано всюду, где жили советские люди, где понимали русскую речь. Не было города, деревни, аула, кишлака, до которых не донеслись бы эти слова.
«Вероломное военное нападение гитлеровской Германии на нашу Родину, начатое двадцать второго июня, — продолжается. Несмотря на героическое сопротивление Красной Армии, несмотря на то, что лучшие дивизии врага и лучшие части его авиации уже разбиты и нашли себе могилу на полях сражения, враг продолжает лезть вперёд, бросая на фронт новые силы... Над нашей Родиной нависла серьёзная опасность...»
Тысячи тысяч советских людей тщетно искали и не могли найти в те дни ответа на страшные, неотложные, жизнью и смертью дышащие вопросы. Не могли потому, что они многого не знали. Теперь устами товарища Сталина на них отвечали партия и правительство: на их плечи народ возложил большое и тяжелое бремя — знать всё. И отвечали они так, как ответил бы разум и совесть всего народа, — твердо, бесстрашно, с незапятнанной ничем прямотой.
Сталин спрашивал во всеуслышание: бешеный враг движется вперед? Почему?
Он задавал суровый вопрос: Красная Армия отступает? Как это может быть? Неужели противник и впрямь непобедим?
И весь мир услышал ответ на эти вопросы: нет, это не так! Успехи врага временны: они куплены ценой неслыханного вероломства. Они временны, ибо сами в себе несут зерно грядущей катастрофы. Они временны, так как на нашей стороне вся правда мира. Нет никаких сомнений, — мы победим. Но эту победу мы должны выковать сами!
«Что требуется для того, чтобы ликвидировать опасность, нависшую над нашей Родиной, и какие меры нужно принять для того, чтобы разгромить врага? Прежде всего необходимо...»
Григорий Николаевич Федченко услышал эти слова в большом директорском кабинете своего завода. Секретарь парторганизации Цвылев, человек еще молодой, неотрывно смотрел в лицо своему директору, старому большевику, старому питерцу, путиловскому рабочему; с подростков, с первых комсомольских лет привык он верить и подражать этому человеку. Человек этот жил и боролся еще до революции. Он помнил девятьсот пятый, помнил Октябрь, помнил гражданскую войну. Цвылев ловил каждое движение его бровей, теперь, когда старый Федченко слушал Сталина: «Ну, ну? Будем жить или... Что нужно, чтобы победить?»
Для этого «прежде всего необходимо, чтобы наши люди, советские люди поняли всю глубину опасности, — взявшись за край дубового стола, Федченко повторял про себя слово за словом, — отрешились от благодушия... от настроений мирного строительства...» Чтоб перестали быть беззаботными, чтоб перестроили свою работу на новый, военный лад, не знающий пощады врагу.
За окном под жарким солнцем текла Нева. Над трубами ГЭС на том берегу поднимались клубы желтого торфяного дыма. Всё было, как всегда, кроме тишины, необычной, полной, точно и город, и река, и бледное поутру небо замерли в напряженном внимании. И, если прислушаться, можно было расслышать, как звуки того же голоса доносились со всех сторон сразу, как те же самые слова звучали и за заборами соседнего вагонного завода, и в районном Парке культуры, и у райсовета и за рекой, Волховской подстанции... Точно говорит не один человек, а вся страна, весь народ, все честные люди наши. Да разве, по правде, это и не было так?
«При вынужденном отходе частей Красной Армии, — и в эту минуту настораживаясь, поднял голову капитан Белобородов в командирской «каюте» «Волны Балтики» посреди соснового Латвийского леса, — при вынужденном отходе... нужно угонять весь подвижной железнодорожный состав, не оставлять врагу ни одного паровоза, ни одного вагона, не оставлять противнику ни килограмма, хлеба, ни литра горючего... Всё ценное имущество... которое не может быть вывезено, должно безусловно уничтожаться...»
Радиоприемник «Волны Балтики» был кустарным, построенным наспех из разных подручных деталей. Работал он лишь снисходя к мольбам сержанта Токаря, его конструктора. Токарь, оружейник, а вовсе не радист по профессии, умирал от волнения за ненадежное детище. Пот темными пятнами пропитал на спине его тельняшку. «Товарищ капитан! Товарищ комбатар! — свистящим шепотом причитал он. — Ой, записывайте быстрее! Всё записывайте!»
— Вересов, слышишь? Всё угонять, всё уничтожать! А мы-то с тобой какими лопухами... Всё не решаемся!
Андрей Вересов сломал второй карандаш. Стенографировать он немного научился студентом, записывая лекции Ферсмана. Вот где это пригодилось!
Бронепоезд пятые сутки был в полном окружении. Никакой связи со своими. Положенную по перечню шкиперского оборудования рацию поставить не успели; было предписано идти за ней в Ригу второго июля, — а где теперь твоя Рига? Эх, Токарь, ну и молодец парень!
«В занятых врагом районах нужно создавать партизанские отряды, конные и пешие, создавать диверсионные группы... для взрыва мостов, дорог... поджога лесов, складов, обозов... В захваченных районах создавать невыносимые условия для врага...»
В Ильжовской сельской школе, под Лугой, приемник был фирменный, не самодельный, но работал он от плохонькой батарейки и, пожалуй, слабее токаревского. Ленинград берет сносно, Москву... Гм, гм!
Приемник стоял в учительской, освещенной косыми лучами утра, звенящей от птичьего гомона в саду под окном. Над ним висели лучшие работы старшеклассников. «Екатерина Лисина. Развитие сеянцев сарептской горчицы. Колхоз Ильжо, лето 1939».
«Дроздов Иван. Разрез культурных слоев городища Патрино, к Ю-З от оз. Врево».
На столе лежали циркули и линейки. В террариуме вдоль стекла бегала, дразнясь язычком, ящерица. В окно сильно, бессовестно пахло счастьем, — недавно расцветшим жасмином.