«Создавать группы... для поджога лесов, складов, обозов». Директор школы Родных слегка походил на Климента Тимирязева. Он сидел в стареньком глубоком кресле, уйдя в него по самые плечи. Пальцы сложенных на коленях рук, они только и шевелились.
Иван Архипов, колхозный кузнец, старый кавалерист, цыган-цыганом, то морщил лоб, так что волосы сходились с такими же черными бровями, то вскакивал с места, то бил кулаком по столу.
— Партизанские отряды? Правильно, так! — восклицал он. — Чево? Какие условия? Невыносимые? Это создадим, как пить дать! Конные отряды? Алексей Иванович, слыхал? Кавалерия в ход пошла... Ну, это всё там, около фронта... А нам тут что делать?
Директор, блеснув очками, поднял палец.
— Тихо, Архипыч, тихо! — проговорил он. — Дослушаем до конца. Нам тоже дело найдется!
«Товарищи! Наши силы неисчислимы. Зазнавшийся враг должен будет скоро убедиться в этом... Государственный Комитет Обороны... призывает весь народ сплотиться вокруг партии Ленина — Сталина... для разгрома врага, для победы... Вперёд за нашу победу!»
Голос смолк. И снова на несколько долгих мгновений водворилась глубокая тишина. То молчание, овеянные которым народы приходят к решеньям, меняющим ход истории.
Столетием раньше понадобились бы месяцы, чтобы человеческое слово пронеслось от Балтики до Тихого океана. Теперь его мгновенно услышали самые дальние окраины страны. Одновременно, в одну и ту же минуту голос партии проник в сознание всех сынов Родины. И общим вздохом своим, величавым молчанием народ ответил на ее призыв: «Да! Я здесь. Я готов принять на себя эту страшную тяжесть. Я выдержу ее, ибо я бессмертен. Наше дело воистину правое и во имя его мы победим!»
Короткое время спустя инженер Гамалей утренним автобусом ехал обратно к себе на работу.
Как и вчера, Владимир Петрович неотрывно смотрел в окошко машины на свой Ленинград. Но сегодня всё рисовалось ему в совершенно другом свете. Всё показывало, что город (а значит и вся страна!) услышал слова, ему предназначенные. Еще больше: даже до того, как они были сказаны, люди сами, чутьем своим уже поняли, что было необходимо.
Да, несколько дней с начала войны, а как уже налег на всё вокруг новый, ей только присущий отпечаток!
Странные щиты из дерева и земли там и здесь уже заслоняли витрины магазинов. На пустырях и скверах скрежетали лопаты, звенели топоры в спешно сооружаемых убежищах и щелях: жизнь заслонялась от смерти этими досками и этим, мокрым еще песком.
Повсюду шмыгали возбужденные мальчишки: они приглядывались к незнакомому и невиданному. Вот над обыкновенным ларьком минеральных вод повисла синяя груша лампочки затемнения, и деревянный легкомысленный киоск приобрел новый, нешуточный вид; даже он выглядел как мобилизованный. Вот широко открыта дверь на чердак; еще недавно хозяйки бережно передавали друг дружке тщательно охраняемый ключ от него: «Где ключ от чердака?» — «В восьмой квартире: у них стирка!». А теперь чердак открыт, и какие-то чужие девушки, подвязав фартуки, мажут белым раствором суперфосфата его стропила и перекрытия. Чердак еще вчера был местом, где сохло белье; сегодня он стал «объектом» воздушного нападения. Про суперфосфат все знали, что это — удобрение в сельском хозяйстве; а вот теперь он может сделать балки и стены огнеупорными, может стать щитом в борьбе.
Старая, бурого цвета, жарко нагретая солнцем питерская, ленинградская крыша — место, знакомое кровельщикам, трубочистам, голубям да кошкам, бродящим, где им вздумается... Смотрите, на ней расставлены, как в клубе, венские стулья, легкие табуретки; виден даже один парусиновый шезлонг... На крышах ведется ночное дежурство: десятки тысяч глаз настороженно глядят за северным светлым небом, пока еще мирным и пустым.
Автобус бежал по улицам, и навстречу ему караваном катились грузовые машины с песком, — не для посыпания тротуаров, не для украшения садовых дорожек, но для того, чтобы замешивать в нем бетон, чтобы тушить им хитро построенные фосфорные и термитные бомбы врага.
Толпы людей, молодых и пожилых, мужчин и женщин, с заступами на плече, с кульками продуктов в руке, спешили к вокзалам, как и всегда летом. Как раньше, пригородные поезда уносили их к Волосову, к Калищу и Копорью, к Луге, к Оредежи, в те мирные и милые дачные места, где год назад они купались, загорали, бродили по лесу: этот — за душистой лесной малиной, тот — в поисках первого белого гриба.
Но теперь поезд привозил их не в дачное место, а к тому или другому «возможному полю боя». Тут уже работали топографы и военные инженеры. Среди сочных луговых трав, в гуще ржаных стеблей, между приречными кустами и на солнечных опушках в земле торчали забитые топорами колышки. Они обрисовывали направление противотанковых рвов, узлов обороны, землянок, окопчиков, дзотов...
Еще недавно эти спешные работы казались какими-то тревожно-преждевременными. Да не паника ли это? Ведь противник-то где он еще?
Сегодня всё приобрело иной смысл и значение.
«Что требуется для того, чтобы ликвидировать опасность, нависшую над нашей Родиной, и какие меры нужно принять для того, чтобы разгромить врага? Прежде всего необходимо...»
Нет, это была не паника, это была необходимость. Через нее нужно было пройти, чтобы прийти к победе. Но только как еще далеко, как страшно далеко было до победы от этого июльского дня!
Глава XIII. 10 ВЕРСТ В 1"
Одиннадцатого июля в середине дня эшелон МОИПа готовился, наконец, отойти от дебаркадера Октябрьского вокзала. Он должен был увезти эвакуированных на Вологду, а затем дальше, на Урал. Григорий Николаевич Федченко нашел час времени, приехал проводить дочку и внучат в далекий путь: «Обижаешься на мужа, Федосья?»
Фенечка Гамалей действительно чувствовала себя обиженной и одинокой. Это было совершенно ново для нее: ее заставили покинуть любимый город, родных; настояли на том, чтобы она уезжала подальше от фронта. И кто настоял? Владимир! Муж!
С детских лет, еще там, в Пулкове, он всегда покорно слушался каждого ее слова. Случалось, что часами он «стоял в углу» за нее, за ее проказы; по первому ее жесту покорно лез в самую гущу крапивы в саду.
Столько лет потом она была бесспорной главой семьи, во всем, всегда. А вот теперь он остается тут, в суровом «угрожаемом» мире, а ее сумел выпроводить в безопасное место, далеко на Урал! Она не могла понять, как такое случилось. И еще это отцовское вечное спокойствие!.. Украинское спокойствие, с насмешечкой!.. Ох, была бы ее воля!..
Эшелон ушел в четырнадцать ноль-ноль. Проводы тех дней невозможно описывать; никто не знал, на сколько времени разлука. Может, и навсегда? Никто не рисковал сговариваться о встрече... Плакали? Да, взрослые плакали, но и то как-то наспех, в чрезвычайном смятении...
Владимир Петрович в последний раз поцеловал своих малышей, а потом и насупленного, не смотрящего никому в глаза Максика Слепня. Мальчик едва сдерживался: во-первых, отец уже отправился, получив назначение, в часть за два дня до этого; отца не было на вокзале. Разве не горько? .. А потом Максика мучило мальчишеское самолюбие: Лодя, как взрослый, остается здесь, в Ленинграде, а его, точно маленького, вместе с гамалеевскими близнецами везут в тыл...
Пестрой толпой провожающие вышли на площадь. Среди них было больше мужчин; издали можно было заметить только светлую шляпку Милицы Вересовой.
Григорий Николаевич Федченко хмуро покосился на спокойную, как всегда, Мику; что бы там ни говорила дочка про подружку, — не нравилась ему она. Хороша, и ума не отнимешь, а... бог с ней совсем!
Григорий Николаевич, надо сказать, вообще был в несколько смутном состоянии. Он не волновался за Феню, нет; ее судьба его не тревожила. Подумаешь, Урал! Не Северный полюс! Поживет — обтерпится; скучать, видать, будет некогда. Младший сын, Женя, тоже не вызывал в нем особых опасений. Оба они, сын и дочка, издавна были в его глазах самостоятельными, не во всем понятными для него людьми. Жили, не очень советуясь с родителями, строили всё по-своему. Таких теперь много.
Совсем другим в глазах старых Федченок выглядел Вася, старший. Этот, трудно даже сказать почему, как был, так и остался для них наполовину ребенком. Всё им казалось, что он чересчур тих, скромен, застенчив.