Выбрать главу

Их было пятеро, — все совершенно разные. Остались они тут тоже по совсем различным причинам.

Лизонька Мигай, сирота, первая ученица десятого класса, тихая, старательная и способная девушка, не вызывала у нее никакой тревоги. Все в лагере, и взрослые и ребята, каждый по-своему, любили и жалели эту Лизу, — ее милое тонкое личико, ее большие печальные глаза с непомерно длинными ресницами, постоянно опущенные на листы какой-нибудь книги, ее мягкий, вовсе не грустный, лишь словно подернутый какой-то легкой дымкой, характер.

Девочка блестяще училась в школе. Особенно по литературе и истории. Она писала совсем не плохие стихи.

Трогательно было следить за тем, что наполняло ее душу, что увлекало ее сильнее всего: рассказы о людях, могучих духом и телом; повести о благородных и добрых героях, о смелых воинах, беззаветно сражающихся за правое дело, о великих битвах и подвигах.

Никто не улыбнулся, когда через Марфу Хрусталеву стало известно, что у Лизы, в ее комнатушке на Сердобольской, висит в рамке на стене над кроватью неизвестно откуда добытая фотография легендарного конармейца девятнадцатого года — Олеко Дундича, висит рядом с открыткой-портретом Долорес Ибаррури.

Никто не удивлялся, узнавая, что ее стихотворения всегда посвящены то спасению челюскинцев, то бессмертному перелету через полюс; альпинистам, впервые поднявшимся на пик Сталина; водолазам, вырывающим из объятий океана советский ледокол «Садко».

С непередаваемой страстью, без тени зависти слабая телом, горбатая девушка «болела» за каждый футбольный матч, трепетала при любом звездном заплыве или даже во время самой обыкновенной лагерной эстафеты вокруг Светлого озера. Всей душой она мчалась, летела, плыла, карабкалась, боролась, жертвовала собою и побеждала вместе с каждым, кто был смел, благороден и силен.

Не удивительно, что сейчас Лиза осталась в лагере. Ее родная мать умерла в тридцать четвертом году от туберкулеза, и ей самой было тогда всего десять лет. Отец, рабочий-слесарь машиностроительного завода, погиб в прошлом году на финском фронте под Муурила: его тяжело ранило, и он замерз у подножия вражеского дота. Лиза жила у своих родственников Котовых. Не очень легко жила. Значит, здесь ей место. Она не беспокоила Митюрникову.

Другое дело — Марфица Хрусталева.

Марфа уже на второй или на третий день после начала грозных событий полностью оправилась от охватившего ее страха: «переживать» что-либо мучительно и долго было вообще не в ее характере.

— Марфа! — спросила ее Митюрникова, как только речь зашла о возможном возвращении в город, — мне интересно: что думает обо всем этом твоя мать?

— Моя? — тотчас же оживилась Марфушка, словно могла сообщить в ответ нечто радостное. — Марь Михална! У меня мать за тридевять земель! Она исчезла, утопая...

Действительно, только накануне принесли с почты телеграмму от Марфушиной матери, Сильвы Габель, с Алтая. Вечно занятая, вечно в бегах, никогда не теряющая присутствия духа, Марфина мама — отличная скрипачка, заметный музыкальный критик и педагог — еще первого июня умчалась туда с экспедицией консерватории записывать киргизские мелодии... Повидимому, это было делом отнюдь не скучным:

ДВАДЦАТОГО ВЫЕЗЖАЕМ ВЕРХАМИ ИСТОКАМИ КАТУНИ ПИСЬМОМ ДЕТАЛЬНО ЦЕЛУЮ МОЮ МАВРУ

Так было сказано в этой ее телеграмме. Внизу на бланке было очень солидно помечено:

ПРОВЕРЕНО: МАВРУ БЕЛОВА

Стало совершенно ясно, что даже о начале войны Сильва Габель, там, у «истоков Катуни», узнает не так-то скоро.

В лагере Марфушка Хрусталева вообще была явлением, в некоторой степени неопределенным, «беззаконной кометой». Она «возникла» тут еще в те времена, когда жил в городке ее отец, инженер-кораблестроитель Хрусталев, специалист по ледоколам, позднее трагически погибший при кораблекрушении в Охотском море.

Сильва Борисовна, Марфина мама, родившаяся в Киеве на Подоле, всю свою жизнь не имела никакого отношения ни к ледоколам, ни к морю. Овдовев, она переселилась на Пески, на Кирочную и жила там с Марфой, с головой уйдя в свои разнообразные музыкальные дела. Ей было недосужно уделять слишком много внимания делам дочери, переводить ее из школы в школу, встречать ее, провожать... Годы шли, а Марфа с Кирочной улицы всё еще ежедневно самостоятельно добиралась до Марсова поля, садилась на «тройку» и следовала на Каменный, в школу на Березовой аллее.

Вот почему каждое лето, когда мама уезжала в артистическое турне или в экспедицию — то на Кавказ, то на Дальний Восток или в Дом отдыха, — Марфа обязательно оказывалась в «Светлом» и блаженствовала там, как умела.

В глазах Марии Михайловны эта девочка была все эти годы существом несколько непонятным.

Стоило ей раззадориться, стоило кому-либо подстрекнуть ее, — Марфа без труда в любом отношении обгоняла всех сверстниц: уравнения так уравнения; а-ля брасс так а-ля брасс!

В то же время, при отличных способностях, ее приходилось порой считать отъявленной и вроде как даже «убежденной» лентяйкой.

Случалось, она целыми неделями вырезала из бумаги изысканно модных дам с гордо-тупыми профилями, одевала их в роскошные бумажные платья и, лежа животом на траве, ничего не слыша и не видя, сочиняла сложные драмы о их романтических судьбах. То вдруг ее становилось невозможным вызвать с лагерного стрельбища; тогда весь лагерь с изумлением узнавал: Марфа-то наша — опять чемпион стрелкового дела!

Заведомая трусиха, она до смерти боялась самого звука выстрелов; ужас отражался на ее подвижном личике в момент спуска курка. Но била она, тем не менее, как автомат или цирковой снайпер, — точно, сухо, совсем не по-девически. Вот уже два года, как она (и школа благодаря ей) держала стрелковое первенство по району.

Она визжала, точно ее режут, при виде полевого мышонка или большого жука; в то же время с десятилетнего возраста Марфы не было в окрестностях ни одной лошади, на которую «эта невозможная Хрусталева» не взвилась бы рано или поздно без узды и седла, чтобы, зажмурив глаза в ужасе от собственной отваги, промчаться по светловским песчаным дорогам, отчаянно взмахивая локтями, цепко обхватив лошадиные бока крепкими икрами здорового подростка и в эти мгновения сияя какой-то дикой удалью.

Было немыслимо понять: что же в конце концов окажется жизненным идеалом этой девчонки: охотничья винтовка и спартанский рюкзак покорителя тайги Арсеньева, книги которого она читала запоем, или газовые «пачки» Галины Улановой? Танцевать Марфа любила ничуть не меньше, чем Людка Лю Фан-чи, а Ланэ-то уж явно метила в танцовщицы.

Надо заметить, что собственная внешность подчас заставляла Марфицу огорченно задумываться. Вздернутый нос, как-то нелепо, поперечными полосками, загорающий каждое лето; густые, спутанные невпрочёс, вьющиеся волосы совсем дикарского вида; маленькие глазки с лукавой и любознательной искоркой, и главное, довольно толстые ноги, — на что это всё похоже?

Марфа совсем была бы не прочь, заснув однажды вечером, проснуться наутро этакой очаровательно-гибкой и неотразимой красавицей. Но поскольку до всего этого было ах, как далеко, она без особых трудов удовлетворялась тем, что имела.

Лагерные мальчишки любили Марфу. Они ценили ее как самого верного, неподкупного товарища.

Если класс отставал по химии, Марфица, по первому слову совета дружины или комсорга, кидалась в бой. Она готова была неделями не вылезать из химического кабинета, ходила с руками, обожженными кислотой, без устали репетировала отстающих, пока не выводила их «из прорыва».

Если у «наших девочек» не получалось с лыжными прыжками, она до тех пор набивала себе шишки на лбу, прыгая с трамплина в Удельнинском парке, вываливалась вся в снегу, мокрая, потная и возбужденная, с визгом летала вниз с горы, покуда и в этой области дело не налаживалось.

Когда бывало в лагере замечали девчонку, карабкающуюся на вершину дерева по шатким сукам к вороньему гнезду, это, конечно, могла быть только одна «невозможная Хрусталева». Ежели вдруг поднимался переполох и приходилось с великими трудностями извлекать кого-то из топких хлябей заоблинских болот, где росли великолепные камыши и белые водяные лилии, — это опять-таки оказывалась она. Легче легкого было ее подбить на подобные рискованные предприятия.