Поманив пальцем одного из фашистов, Архипов нагнулся над распростертым телом. Не без некоторого труда, действуя попеременно то клиньями, то веревкой и тисками, он освободил руку, потом ногу, переломленную выше пяточного сустава. Немец заскрипел зубами, застонал.
— Ну!.. Эй, господин хороший! — сказал кузнец. — Пущай забирают его. Вынуть механику эту еще надо...
Двое солдат, стараясь не причинить лишней боли своему однополчанину, пятясь, тяжело дыша, вынесли его из прогона, положили на крыльцо амбарушки. Все шестеро как один, в великом волнении, столпились вокруг, громко говоря, осматривая ранения, ужасаясь...
— Wasser! Kaltes Wasser! Und im Nu![21] — закричал старший на своего переводчика.
— Ein Moment![22] — стремглав кинулся выполнять приказ большеротый. Он помчался к домам по песчаной дороге, но успел только поравняться с мостиком на ней и, схватившись за голову, присел над канавой.
Во второй раз за сегодняшнее утро теплый воздух над деревней Ильжо растрепала, разбила сухая и негромкая автоматная очередь. Донеслись глухие крики; потом — вторая очередь, бесконечная, звучащая ненавистью» злая...
Затем отдельно стукнули два или три совсем другого тона пистолетных выстрела — и тишина.
Веснущатый мозгляк несколько секунд сидел на дороге на корточках в полном оцепенении. Потом, как какая-то прыткая гадина, он перескочил через жердевый забор и скачками, зигзагами, как заяц, побежал прямо полем, в болото, в кусты. И было пора: кузнец Иван Архипов, поднявшись на амбарное крыльцо, уже кричал на деревню, чтобы бежали ловить эту сволочь; и по улице, высыпая изо всех изб, с криками спешил к пасеке народ.
Все семь врагов лежали мертвые и умирающие у ног чернобородого пожилого человека, с немецким автоматом в руках и с глазами, в которых теперь уже не было ни недоумения, ни страха; в них не было ничего, кроме твердой решимости и холодного гнева. Колхозный кузнец дядя Ваня внезапно скрылся; он ушел прочь, перестал существовать. Старый солдат Иван Архипов встал на его место. И ослушаться его теперь было нельзя.
Иван Игнатьевич ни на миг не раскаивался в своем поступке ни в тот день, ни позже. Повторись когда-нибудь с ним подобное, он еще раз, два, десять, сто раз сделал бы то же самое. Но он очень хорошо понимал: теперь в деревне Ильжо не жизнь ни ему, ни другим односельчанам. Разве фашистам не станет тотчас известно случившееся? Разве они оставят без наказания такой решительный ответ на их нападение?
Придя домой, он заперся было в избе, — подумать. Но почти тотчас с улицы его окликнул тихий голос. Это был друг, сосед, Алексей Иванович, школьный учитель. Архипов с радостью отпер дверь.
Учитель был озабочен. В отличие от обычного, он явно торопился, спешил.
— Ну, Игнатьевич, — не ожидая, заговорил он, как только вошел, — первым долгом дай, друг, я тебя обниму да поцелую. И от себя и от всего русского народа... Правильно сделал, старый солдат!
Он действительно крепко обнял и горячо расцеловал давно небритые, жесткие щеки кузнеца.
— А теперь позволь сказать: поторопился ты! Понимаю тебя; слова не скажу в осуждение. И всё же неосторожно поступил! Нельзя так было... Подумай сам, — теперь нам ни часа лишнего нельзя здесь оставаться. Немцы — в Фандерфлите. Эта гадина через полчаса там будет, всё доложит. Сегодня вечером... Ну, завтра утром явятся каратели, и тогда... Надо всей деревней с места сниматься и уходить. Куда? К Липовой Горе, за полигон, за Душилово, в лес. Но ты думаешь, легко будет народ с места поднять? Ошибаешься, Архипов; это дело не простое. А вот давай собирай людей, поговорим попробуем...
Они поспорили. Ивану Игнатьевичу в простоте душевной казалось, что ясное ему ясно и всем, — да как же можно на глазах у этой сволочи хоть день прожить? Да хоть бы они, — слова в ответ не сказали; за одну Катю Лисину им целой дивизией прохвостов не ответить! «Да сегодня я их не уложил бы, разве завтра каждый не сделал бы того же?»
Он весь кипел; жилки в нем спокойной не было.
Учитель не стал много возражать.
— Ты, Игнатьевич, поступил как патриот, но как одиночка. Ты их наказал, семерку эту; но мало этого им, мало! Их не так надо наказывать; нет, не так! Это шуточки — семерых уложить! Тысячи их должны будут лечь, большие тысячи... Помнишь, что третьего числа товарищ Сталин говорил? Так надо сделать, чтобы не у нас, не у русских на душе было неспокойно — доживем ли до завтра? — а у них, у оккупантов. И будет так. Но ни тебе, ни мне в одиночку этого не добиться. А я тебе вот что скажу...
И он открыл Ивану Архипову важные, очень важные новости. На той неделе, перед самым захватом Луги врагом, он был, оказывается, там, разговаривал с секретарем районного комитета партии. Официально говоря, комитет эвакуировался в Гатчину. Но ряд работников его остался на месте, перешел на подпольное положение. «На подпольное, Иван Игнатьевич, — понимаешь? Легко ли мне, коммунисту, в сорок первом году такие слова выговорить: «большевики на под-поль-ном положении»? А что поделаешь?»
Коммунист Родных прочно связался с этими работниками. Ему было указано: сразу же вслед за оккупацией сделать ничего нельзя; однако, выжидая время, надо собирать самых верных людей, накапливать силы в тайных местах («Я еще не знаю где, Иван Игнатьевич»), налаживать связь друг с другом и приступать не вразброд, не каждый сам за себя, а планомерно, по-большевистски к тому, что устами Сталина приказала 3 июля партия. «В захваченных районах создавать невыносимые условия для врага...» Понятно? Под руководством партии! Без этого ничего не выйдет, Архипов, кроме геройских, но напрасных жертв. А с этим — с этим придет победа.
К вечеру они вдвоем собрали колхозников; больше — женщин и стариков. Кузнец Архипов предложил свое: немедленно же всем сняться с места и не позже, чем к полночи, уйти. Куда? В лес! В тот лес, что от Заполья, Пустошки, Душилова тянется на десятки километров на запад, уходя к самому Гдову. Уйти, засесть там и ждать. Туда враг не явится, — побоится.
Он говорил горячо, очень убедительно. Да и убеждать-то было нечего, — самим всё понятно. И всё же старый учитель оказался прав: далеко не все решились так «поломать жизнь».
Что ты сделаешь с людьми? Не каждый находит в себе силы вдруг, сразу, в одно мгновение переделать всё, поступить, как подсказывают и здравый смысл, и честь, и сердце. Иные долго мнутся, не решаются, всё надеются на «авось», на то, что всё устроится как-то без них... А вдруг оно без труда и боли с их стороны, само собой обойдется? Тянет к себе привычное место: милый садик, который помнишь с детства, тропка на ключ, по которой ходил десятки лет; прищуренное окошко и куст шиповника на завалине под ним. Как бросишь, как покинешь всё это? Конечно, просто говорить кузнецу, — бобыль, холостяк, солдат... Ну еще Груне Лисиной: убили дочку, муж — на заводе на Мурмане... Что ей теперь терять? «А нам... Ой, бабоньки, лихо трудно! Лучше на своих полатях помереть!»
Передать нельзя, как горько было Ивану Игнатьевичу его собственное бессилие: свои люди, хорошие люди, а вот поди ж ты, поверни их... Малодушие человеческое! Пропадут ни за грош и спасти себя не позволяют! Но делать больше ничего не оставалось. Терять нельзя было ни одной минуты.
Рано на свету Родных, Архипов и еще человек семь с ними — всё больше молодежь, подростки, — оставив на месте всё, что у них было, захватив с собой взятое на убитых гитлеровцах оружие, несколько мешков сухарей, по смене одежды, навьючили этим двух колхозных лошадей, вышли по одиночке из деревни и, помедлив немного за озером, на холме, углубились в лес. Исчезли, точно их и не было. Куда ушли? Никто не знал в точности, — мир велик.
В колхозе не поднялось ни одного голоса, осуждавшего их. Но многие, встречаясь с уходящими, отворачивались, не то хмуро, не то стыдливо, а может быть, с тайной завистью к их решительности.
Пять или шесть испуганных, недоумевающих женщин долго смотрели им вслед от деревенского колодца.