Плотно прикрученная к санкам, наша березка раскинулась почти во всю ширину тротуара. Но на улицах было пустынно, и мы добирались споро.
Я думала о той минуте, когда «буржуйка» наконец получит настоящее топливо. Она будет доверху набита мелкими березовыми дровами, а я, держа в руках хрустящую бересту, чиркну спичкой и брошу пылающую, сверкающую искрами растопку в самый низ печки. И долго, жарко будут гореть березовые чурбачки, будет тихо гудеть в трубе. И может, хоть немного оттает снег с окон…
Ведь было когда-то, до войны, в нашей комнате тепло, в раскрытые окна светило солнце! Какое светло-светлое было солнце!
Мы проехали уже половину нашей Достоевской улицы, приближались к дому, как вдруг противно, с надрывом заревела сирена. Папа остановился, растерянно взглянул вокруг. Но я сказала ему:
— Беги! Ты успеешь добежать до завода. Я довезу одна.
Он недоверчиво посмотрел на меня, на березу. Но я повторила настойчивее:
— Беги! Не беспокойся, довезу.
И папа побежал на завод. Он ведь был на военном положении.
А я взялась за веревку, которую только что тянул папа. Сначала санки не поддавались — все-таки в березе было больше кубометра. Но потом мне каким-то чудом удалось сдвинуть санки с места и по накатанной дорожке дотянуть их до дома.
У входа в бомбоубежище стояла Прасковья Петровна. Мы вместе ввезли березу во двор, отвязали ее. Прасковья Петровна ушла и вскоре вернулась с пилой и с колуном. Она так и сказала:
— Топора нет. Достала только колун.
— Какая разница! — сказала я, посмотрев на эти предметы. Никогда прежде я не держала их в руках и разницы, естественно, не видела.
— Ну-ка давай попробуем, — сказала Прасковья Петровна, сначала вслушавшись в тишину, окружающую нас. Фашисты, видно, где-то на подступах к Москве: канонада лишь изредка, отдаленно доносилась до нас.
— Давай попробуем, на что годимся, — снова сказала Прасковья Петровна, пытаясь придвинуть березу одним концом к порогу черного хода. Я бросилась помогать ей.
Неумехи мы, неумехи… Сколько раз пила намертво застревала в стволе! С величайшим трудом мы вытаскивали ее оттуда. И наконец-то отпилили один чурбачок. Откинув его чуть в сторону, распрямились, посмотрели друг на друга, готовые рассмеяться, и тут же услышали, как совсем близко, где-то в районе Самарского переулка, заработали зенитки.
— А ну бегом в убежище! — приказала мне Прасковья Петровна.
— Какое убежище? — запротестовала я. — Я — командир звена!
— Не разговаривать! — строго прикрикнула Прасковья Петровна. — Сейчас же в убежище!
Но в это время около нас веером посыпались осколки, громко забухала батарея, стоявшая буквально в нескольких метрах, и мы молнией метнулись в подъезд черного хода, прижались друг к другу.
Прожекторы стремительно бегали по небу, скрещиваясь лезвиями своих лучей, разбегались далеко — за крыши домов и куда-то еще дальше.
— Мне надо быть на посту. Там люди ждут! — волнуясь, проговорила Прасковья Петровна. — А ты будь здесь. Слышишь? И носа не высовывай! Как станет тише — я приду за тобой.
Когда умолкла наша батарея, я вышла из черного хода, установила отпиленный чурбачок и взяла в руки колун.
Я колола, колола, колола… Стучала колуном по березе, по самой середине чурбачка, и не поддавалась береза! Ни единой щепочки не откололось. Ну ни единой же!
И я заплакала.
Мне так ясно представилась наша «буржуйка» — пустая, холодная, простывшая донельзя комната, в которой снять пальто почти невозможно… Я уже столько дней сплю не раздеваясь!
Слезы замерзали, стекая со щек. И вдруг снова, над самым нашим домом, разгорелся воздушный бой. Белыми стрелами прожекторы пронзали черное густое небо, огненные залпы зениток пылали, грохали совсем рядом, почти беспрерывно. Стучали, железно ударяясь о замерзшую землю, осколки снарядов, шипели, горячие…
А я плакала от своего бессилия, оттого, что в такое грозное время, в такой страшной войне я не умею сделать такого простого дела — наколоть дров!
Слезы мешали мне следить за боем, и все-таки я увидела бушующее небо, увидела, как несколько прожекторов, скрестившись в тугой плотный узел, медленно уходили за крыши домов, за Москву. И в центре этого тугого белого узла барахтался, бился очень четко видный фашистский стервятник.
И пожалуй, именно в этот момент я поняла, что это он меня летел бомбить, меня он хотел убить, а мой дом — взорвать! И меня, и березку неподдающуюся. И может быть, только оттого, что сейчас это открылось мне, слезы сразу высохли.