Он осторожно отделял размозженные ткани, старался не перерезать ни одного лишнего волоконца.
«Сохранить ногу! Сохранить ногу!» — властно диктовал ему кто-то изнутри.
Мельком он увидел белки закатившихся глаз, как будто издалека услышал долгий, вырванной болью сквозь зубы стон. Какой-то глухой шум возник над ним и стал расти, выбиваться из-под него, окружать. Кто-то шептал сзади:
— Скорей! Скорей! Скорей! Падает!..
И еще он видел две руки, сцепившиеся пальцами, судорожно, насмерть, грубыми, потресканными пальцами, покрытыми угольной пылью. Это товарищ продолжал держать за руку Семенова.
Последний разрез, чтобы развести мышцы, освободить ногу.
— Бери! — услышал он собственный голос.
Осторожно, страшась задеть балку, подняли и понесли.
Там внизу у выхода из лавы он видел, как ринулись вверх по склону шахтеры, по двое, неся короткие столбы подпорок. Точно снаряды в бою.
— Станови! Станови! — командовал громкий голос начальника.
Носилки стояли на земле в ожидании клети. Семенов лежал молча, с закрытыми глазами, морщась от боли. Баранцев, безмерно уставший, безразличный ко всему, стоял в стороне, прислонившись к холодной стенке. Только старичок фельдшер все суетился и снова и снова рассказывал подходившим шахтерам:
— Конечно, тут бы просто отрезать. Скорее. А он аккуратно. И будет нога! Будет ходить! А глыба-то как качается. Ох, думаю, сейчас рухнет, ведь что — мокрое место! — и влюбленными глазами смотрел на Баранцева.
Товарищ Семенова молча стоял рядом с носилками, не спуская с него глаз.
— Почему оно получилось? — спросил кто-то у парня.
Баранцев вспомнил, как Семенов кричал ему утром: «Вы за нас денег не заработаете». «Значит, за деньгами поторопился», — с горечью подумал он.
— И не на своем участке, ведь вон какое дело! — нараспев говорил молодой шахтер. — Я ему: не надо, говорю, иди. Он в нижнем забое рубал. А пришел поглядеть. Я у него раньше робил. Учеником как бы. Вторую неделю, как самостоятельный участок дали. Переживал он за меня. — Парень растерянно оглядывал собравшихся, словно оправдывался. — Ну, участок трудный, больше крепишь, чем рубаешь. Не даем и не даем плана, хоть ты что! А тут стойка эта как запоет. Я еще говорю: проклятая, опять ее менять. А он мне: давай, говорит, рубай, я сменю. Стал менять. И вдруг слышу, за спиной у меня как ударит… Не успел он, значит, достала…
Ударила в пол опустившаяся клеть, звякнула загородка. Шахтеры подняли носилки, установили.
И пока клеть медленно поднималась из темноты, Баранцев старался только удержать это светлое, радостное чувство, боясь, что оно пропадет. Но оно не проходило, оно росло, заливало, захлестывало его все полнее и полнее. И поднималась неудержимая радость, желание вскочить, бежать, петь. «Это оттого, что я сделал!» — подумал он. Но тотчас понял, что нет, не это, не только это. Было еще что-то, значительно большее и радостное. И вдруг он понял. Сегодня, сейчас ему приоткрылся светлый мир, который жил в этих людях. То общее, что их объединяло, чем они жили, сознательно и бессознательно. Ради чего они собрались здесь — наверху и внизу. И что было скрыто от него случайными словами и поступками. Он еще не знал, как назвать это главное, это общее. Ему приходили слова о товариществе, о любви, о будущем. Все это было верно и мало. И ему казалось, еще немного — и он найдет это слово для всего, что их объединяет. Но отныне он уже твердо знал, навсегда, сердцем, что светлый, чистый, животворящий мир живет в этих людях, как и а нем самом. И как никогда хотелось остаться среди них, спорить, ссориться, работать…
В клеть сверху ворвалось горячее живое солнце, в открытую дверь стволовой будки от тайги повеяло острым свежим запахом можжевельника.
Носилки понесли к машине.
Жизнь, отданная России
М. Хромченко
Он вынужден был вернуться в Швейцарию, когда ему исполнилось пятьдесят четыре года. Его встретили с почетом. Пригласили редактировать солидный журнал. Избирали в кантональный совет, городскую думу, городскую управу. Несколько лет он заведовал санитарной частью Цюриха, инспектировал народные школы.
Так Ф. Ф. Эрисман прожил еще девятнадцать лет. И все эти годы считал себя изгнанником. Там, далеко, за кордоном, осталась его настоящая родина — Россия, родина не по рождению, но по огромной любви и привязанности, стража, которой он отдал лучшие годы жизни, талант, щедрое, отзывчивое сердце.
Он не находит себе места, тоскует, работа валится из рук. Он вспоминает Москву, университет, кафедру гигиены, земских санитарных врачей, годы дружной увлекательной работы, принесшей ему и его друзьям славу и признательность. И до последнего своего дня он живет и работает для России, живет ее планами, ее борьбой, ее страданиями…
1.
Федор Федорович Эрисман родился в Швейцарии 24 ноября 1842 года. Двадцати трех лет он закончил Цюрихский университет и стал ассистентом глазной клиники.
Середина прошлого столетия — время, когда над Европой бушуют ветры социальных потрясений и демократических преобразований. Еще свежи в памяти революционные события во Франции. В Америке только что закончилась война между Севером и Югом.
Середина прошлого столетия — время I Интернационала и выхода в свет «Капитала» К. Маркса.
Не удивительно, что Эрисман стремится посвятить свою жизнь служению народу, изучает не только медицину, но и социальные науки. В эти годы он знакомится с Надеждой Сусловой, студенткой Цюрихского университета, которая первой из русских женщин защитила диссертацию на степень доктора медицины.
Встреча с Сусловой сыграла решающую роль в жизни Эрисмана. Единомышленница Чернышевского. Некрасова, Сеченова, связанная с народовольческой организацией «Земля и воля», с создателями русской секции I Интернационала, Суслова увлекла Эрисмана рассказами о пробуждающейся России, о народе мужественном, сердечном, талантливом и отзывчивом.
Молодые люди полюбили друг друга и вскоре после свадьбы, в 1869 году, переехали в Петербург. Так началась российская биография замечательного ученого Федора Федоровича Эрисмана.
2.
Месяц за месяцем присматривается Эрисман к непривычной для него обстановке. Вокруг кипят страстные споры о путях развития Россия, обсуждаются волнующие события и радужные перспективы. Эти горячие беседы в кругу новых друзей возбуждают его мысль и энергию, торопят, помогают сделать первые шаги на новом поприще.
Эрисман идет в гимназии и школы. За короткое время он обследует зрение более четырех тысяч учащихся. Эти исследования положили начало школьной гигиене в России.
Эрисман приходит к выводу, что главные причины близорукости молодежи — нерациональная школьная мебель, в частности столы и скамьи, плохое освещение классных комнат, чрезмерные нагрузки учащихся. Через некоторое время он создает новую гигиеническую конструкцию парты — «парту Эрисмана», которой пользовалось не одно поколение школьников.
Эрисман и в последующие годы уделяет много внимания школьной гигиене. Разрабатывает проект образцовой классной комнаты, изучает проблему переутомления, физического развития детей и подростков, читает лекции для педагогов. Но все это впоследствии. А пока ему становится тесно уже не только в своем кабинете частного врача, но и в рамках школьной гигиены.
Эрисмана привлекают большие социальные проблемы. Так он становится одним из основных действующих лиц в нашумевшей процессе князя Вяземского. Молодой, почти никому не известный врач самостоятельно обследует «Вяземскую лавру» — трущобы бедняков, знакомится с ужасающей санитарной картиной подвальных жилищ и публикует разоблачающие статьи, в которых обвиняет и князя, и его адвокатов, и весь государственный строй, обрекавший людей на нищенское существование.
Отныне всю его жизнь, любую его работу, несмотря на усталость, разочарования и обиды, будет вдохновлять горячее стремление сделать как можно больше для этих людей.