Аня вернулась к окну – шаг ее был не совсем уверенный – нашла бутылку вылила остатки в стакан, вдохнула, выпила залпом, вздрогнула, передернула плечами – бр-р-р! – и плюхнулась на кушетку.
Кто-то включил свет, Аня очнулась.
– А, это ты, Натахен? Ужин будет чуть позже, что-то я не форме.
Высокая, голенастая Наташа стояла в двери, свет освещал ее сзади – то, что делалось в столовой, Наталье было видно не особенно отчетливо.
– Ваша гостья уже ушла, Анна Дмитриевна?
– Нет пока – она, похоже, тоже не форме. Так что попозжее… и на двоих. Я имею в виду ужин. А может, и не будет ужина.
– Да я спросить хотела. Моему мужу нельзя переночевать здесь? Ему завтра на работу можно не так рано, как обычно, а погода – сами знаете, хуже некуда. Мы в моей комнатке разместимся… Без проблем.
– Не поняла, а где он, здесь на кухне? У вас, Натахен, все без проблем, никаких на хрен у вас нет проблем.
– Так что – нельзя?
– Нет, нельзя. Что у меня – гостиница?
– Не поняла…
– Чего тут понимать? Ему ночевать здесь нельзя. Потому что это моя квартира. Квартира, а не гостиница.
Наташа застыла, она, видимо, ожидала другого ответа.
– Хорошо, Анна Дмитриевна. Как скажете, – задумчиво сказала она и удалилась на кухню.
Анна повернулась в сторону прихожей. На пороге лежал одинокий Олин сапог. Видимо, он выпал из сумки, когда Оля вырывалась из объятий матери. Анна подняла сапог, долго рассматривала его, потом с силой швырнула в сторону выхода. Сапог глухо ударился о косяк и шлепнулся на пол прихожей. Аня включила в столовой свет и долго держалась рукой за выключатель, будто боялась упасть. Так она простояла минуту, уставившись стеклянным взглядом на свой мобильник, потом отклеилась от выключателя, торопливо взяла телефон и села в кресло.
– Оля, ты уже дома? Сегодня одна, не пошла к своему папику? Вот это правильно. Да знаю я ваших папиков. Всё самоутверждаются.
Этот твой… Чтобы сказать потом друзьям: «Ездил на Родос с малышкой на двадцать лет младше меня». Небось как и все, бегает в клуб «Сто пудов», ну, где за умеренную плату можно взять невообразимую толстуху. Ему баба нужна в сто пудов. Или десять по десять. Не такая же тощая селедка, как ты. Да еще и злобная. Ишь, как на мать бросаешься… Думаешь, я тебе плохого желаю? Твой папик – такой же люмпен, как и твои прыщавые мальчишки на танцульках. Чего ты туда таскаешься? Балерины из тебя все равно не получится. И от папика твоего тоже ничего хорошего не дождешься. Разве что дурную болезнь подхватишь. Лучше бы он умер. А ты не злись… И не кричи. И нечего рыдать, мать тебе дело говорит… Я хочу, чтобы ты счастлива была… Чего молчишь? Бросила трубку, стерва!..
Анна потушила свет, стала у двери в освещенную прихожую, долго смотрела на сапог дочери, потом рванулась к нему, за что-то зацепилась, упала, ударилась рукой о косяк. Вначале боли не почувствовала. Внезапно боль охватила всю ее руку – от кисти до плеча, как тогда в молодости. Не вставая, она вытянулась вперед, схватила сапог, судорожно прижала его к себе. Кашляла, икала, плакала, слезы ручьем лились на пыльное кожаное голенище.
– Бедный, бедный гусенок – сломанное крылышко! Бедный гусенок! – повторяла Анна снова и снова. – Бедное фуа-гра – сломанное крылышко!
Поставила сапог у стены – аккуратно, подошвой вниз, вытерла рукой пыль с голенища. Снова прижала сапог к себе, гладила и целовала светло-серое голенище. Почему она все бежит куда-то, не может остановиться? Когда это все кончится? Ну, дал ей разворот Джей. Обидно, конечно… Что ей этот Джей… Ирлашка никудышный… Ничего-то она к нему не чувствует. И никогда не чувствовала. Наташка, режиссерка, – приличная, интеллигентная – чего на нее бросаться? А Оля… Дочка ведь… Пытается своим умом жить. Ну, не хочет она, как я. О Феде и говорить нечего. Все-то я его грязью… А он видит и понимает. Золотой человек… Любит меня, принимает такой, какая есть. Взбалмошную, с капризами, закидонами… Кто еще такую терпеть будет? И что это за речь у меня, откуда это все взялось? Будто продавщица из сельмага…
Пошатываясь, вернулась в столовую, стала будить Иру Гнатову.
– Что?.. Кто это?.. – Ира резко поднялась и села на диване.
– Слушай меня, Ирочка, дорогая, – Аня шептала, сбивалась, всхлипывала, снова повторяла: – Слушай меня… Помнишь наш первый вечер в университете? Первый вечер… Маринка, моя тогдашняя подруга, сшила мне платье из матрасной ткани. Сделала складочки на красных полосках и прострочила… Получилось, будто марлевка в рубчик… И по фигуре так подогнала, и стоечка, и погончики… Эта моя тезка – Анька Камозо, которая считала себя первой красавицей курса – она была в красном платье, размалевана, как кукла… ярко-красной помадой… За ней тогда увивались Жариков и Батурин, баскетболисты из команды мастеров… А Батурин – еще и боксер! Оба – дубины безмозглые. Выступали – красовались, все для нее, для Аньки Камозо. А она глаз на мое платье положила, да так напирает, и говорит мне очень нахально – мол, марлевка из Франции, зачем тебе она, куплю за тридцать баксов. Тогда это были деньги, ого-го, будь здоров! А я ей… как врезала – не расстанусь с платьем ни за какие деньги, вот и все! В тот вечер я всем мальчишкам нравилась, а девки завидовали. Тогда и Женька, он уже работал, на вечеринку прибежал. Целовались в вестибюле, он мне в сто раз был милее, чем эти «центровые» Жариков с Батуриным. А Камозо напоследок сказала мне, что платье старомодное и таких платьев уже никто не носит. Я вернулась домой и весь вечер проплакала, не знаю отчего. То мне казалось очень обидным, что платье немодное, а то – наоборот, чувствовала себя счастливой от того, что все на меня смотрели на вечеринке, и Женька мне очень понравился… – Аня схватила Иру за плечо, встряхнула раз, другой, встряхивала несколько раз и спрашивала умоляюще: – Ира, Ирочка, я была тогда хорошая, ну скажи – правда ведь – я была тогда хорошая?