Я не стал задавать уточняющих вопросов, сел на тахту и принялся разглядывать ее ноги в смешных гамашах.
– Прости меня, Тим, – услышал я ее голос, который можно было бы назвать официальным по интонации, если бы он не вибрировал едва заметно. – Я когда-то говорила тебе, что ты будешь у меня первым…
Произнеся это, она замолчала, будто собиралась дальше прочитать стихотворение, но забыла начальную строку. Я тоже молчал, продолжая изучать гамаши. Мне было известно, о чем она поведает дальше. Об этом в свое время поставил меня в известность профессор Перчатников, но я молчал, полагая, что моя осведомленность в таком деликатном вопросе, если я о ней объявлю, не даст ничего хорошего. Вместо этого я приподнял Агнешку из кресла и усадил к себе на колени. Она сразу же уткнулась в мою грудь и тихо заплакала.
Я не утешал ее. Эти слезы были благом для нее. Вместе с ними уходили давнишние боль и отчаяние, теперь уже по сути фантомные, но все еще терзавшие этот теплый комочек, который я бережно держал в своих руках.
Она успокоилась вскоре. Оторвав заплаканное лицо от моей груди, Аги, от безутешного вида которой у меня сжималось сердце, наконец-то сказала, глядя мне в глаза:
– Я обманула тебя, Тим. Первым был не ты, а…
– Пан Гжегош?
– Нет, – мотнула она головой, – не Гжегош, хотя он очень этого хотел. Это был Пламен.
Ошибочка вышла, подумал я, по странности злорадно. Этот-то как умудрился все сделать по-взрослому, и когда? Я не хотел задавать ей никаких дополнительных вопросов. Только теперь я ощутил какое-то свербящее раздражение на всех подряд: и на Пламена, и на Агнешку, и на самого себя… Конечно, уязвлено было мое мужское самолюбие, и пусть этой драме было тридцать лет, признание Агнешки лишь разбередило рану, которая, в отличие от самой драмы, была куда свежее.
Она рассказала все сама. Перед этим она попросила сигарету и очень обрадовалась, узнав, что я бросил курить. Тем не менее, в поход за куревом она меня снарядила, и пришлось спускаться к магистрали, где находился ближайший магазинчик.
Агнешка внимательно изучила пачку «Мальборо», блок которых я купил в память о прежних днях, и, удовлетворенно кивнув, закурила. Я ждал, что разглядывая пачку, она напомнит мне о кишиневской «Америке», от которой они с Лидией воротили нос, но она тактично промолчала, хотя я и без этого все понял.
История с грехопадением выглядела так. Мерзавка Лидия, узнав от своих высоконравственных соплеменниц о наших с Аги прилюдных поцелуйчиках и прочих невинных нежностях, рассказала ей о том, что спала со мной уже не раз и попросила оставить меня в покое, потому что якобы надоела мне своими приставаниями. Разъяренная Аги пошла искать меня в том числе и в баре у Пламена, где в конце концов здорово набралась и лишилась свой гордости на хорошо известном мне топчане в бендежке у бара. Ничего, кроме боли, она не чувствовала, да вдобавок ее вырвало. За время рассказа она выкурила подряд две сигареты и, замолчав, вопросительно глянула на меня.
Хотя новость ее таковой для меня не являлась, я все же был подавлен. Более всего меня угнетал топчан, покрытый какой-то рогожкой, на котором накануне я отлежал себе бока. Я даже представил на миг, как сопляк с перекачанной шеей, которую заранее следовало бы ему свернуть, грубо тиская пьяную гостью, укладывает ее на этот чертов топчан, прилаживает трясущимися руками чертову резинку на свою чертову морковку и, помогая себе руками, входит в Агнешку, несмотря на ее сопротивление и болезненные стоны. Почему-то я решил для себя, что она противилась соитию. Впрочем, причина такого моего решения лежала на поверхности: мне удобнее было считать это насилием, чем добровольной сдачей неприступной прежде крепости.
Раздумья мои закончились тем, что я вытащил из пачки сигарету и закурил. Раздражение было, видимо, столь сильно, что я даже не поморщился от неприятного табачного привкуса во рту, от которого уже давно отвык. Агнешка несколько раз порывалась молча выхватить у меня сигарету, в результате чего я поднялся и принялся ходить по гостиной.
Я не ожидал от себя такой реакции. И чем больше я пытался внушить себе, что это все меркнет по сравнению в возвращением
Агнешки, тем отчетливее проявлялись в моих глазах и убогая бендежка, и топчан с рогожкой, и распростертая на нем моя не вязавшая лыка Аги, бормотавшая что-то неразборчивое с идиотским смешком, покуда ей не стало больно и противно…
Не докурив сигарету, я изничтожил ее в пепельнице и глянул на Агнешку. Она сидела на тахте, положив руки на колени, и смотрела перед собой с той безучастностью, с какой обычно смотрят слепые. Этот ее жалкий и беспомощный вид излечил меня моментально, заставив позабыть обо всем, что совсем недавно отравляло радость бытия. Я сел рядом с сироткой и вновь возвернул ее на свои колени…