— Взгляните на эти старинные дома, на них сохранились знаки, по которым их можно было отличить один от другого в те времена, когда они еще не были пронумерованы. Вот дом под Девой, там — под Орлом, а этот — под Рыцарем.
Над порталом последнего была выгравирована дата. Старик громко прочел ее:
— Тысяча семьсот двадцать первый. Где же я тогда был?.. Двадцать первого июня тысяча семьсот двадцать первого года я подходил к воротам Мюнхена.
Я испуганно слушал его, думая, что имею дело с сумасшедшим. Старик взглянул на меня и улыбнулся, обнажив беззубые десны.
— Да, я подходил к воротам Мюнхена, — продолжал он. — Но кажется, лицо мое не понравилось стражникам, так как они подвергли меня весьма нескромным расспросам. Ответы мои их не удовлетворили, они связали меня и потащили в суд. Совесть моя была чиста, но я все-таки волновался. По дороге взгляд мой задержался на изображении святого Онуфрия, намалеванном на доме, который числится ныне под номером семнадцать по улице Мариенплац, и лицезрение святого рассеяло мои опасения за свою жизнь, по крайней мере, еще на один день. Дело в том, что изображение это имеет особенность продлевать на день жизнь тому, кто на него смотрит. Правда, для меня созерцание святого Онуфрия мало что прибавляло: во мне живет ироническая уверенность, что я не умру. Судьи меня отпустили, и я еще неделю разгуливал по Мюнхену.
— Вы были тогда весьма юны, — заметил я, чтобы поддержать разговор, — весьма юны!
— Почти на два века моложе, — равнодушно произнес он в ответ. — Костюм не в счет, а выглядел я так же, как теперь. Правда, это было не первое мое посещение Мюнхена. Я приходил туда и в тысяча триста тридцать четвертом и до сих пор помню две процессии, что там повстречал. Первая состояла из лучников, ведущих распутницу: она мужественно встречала крики толпы и по-царски несла свою голову, которую венчала соломенная корона — позорное украшение с позвякивающим под диадемой колокольчиком; две длинные соломенные косы спускались до колен прекрасной девушки. Она сцепила свои скованные руки на бесстыдно выпяченном животе — такова была мода в те времена, когда за признак женской красоты почиталась беременность. Да и правда, это их единственная краса. Вторая процессия вела вешать еврея. Вместе с орущей и пьяной от гнева толпой я дошел до виселиц. Лица еврея не было видно из-за железной маски, выкрашенной в красный цвет. Маска эта была подобием дьявольской рожи, уши которой, по правде сказать, формой напоминали рожки — такие ослиные уши надевают на голову детям, когда те плохо себя ведут. Нос заострялся к концу и оттягивал голову вниз, так что несчастному приходилось идти согнувшись под тяжестью маски. Огромный плоский язык, узкий и закрученный, довершал эту неудобную игрушку. Ни одна женщина не прониклась к еврею состраданием. Ни одной не приходило в голову утереть пот с его лица, скрытого маской, — как это сделала неизвестная, утеревшая лицо Иисуса платом, та женщина, которую ныне зовут святой Вероникой. Заметив в процессии какого-то лакея, который вел на поводке двух больших собак, толпа потребовала, чтобы их повесили рядом с евреем. Я решил, что это двойное святотатство: с точки зрения религии этих людей они сделали из еврея мученика вроде Христа, а с точки зрения человеческой, это тоже святотатство, потому что я, сударь, терпеть не могу животных, и мне невыносимо, когда с ними обращаются как с людьми!
— Вы ведь израэлит? — простодушно поинтересовался я.
— Я жид. Вечный Жид. Да вы, конечно, и сами догадались. Немцы называют меня Вечным Скитальцем. Я — Исаак Лакедем.
Я протянул ему свою визитную карточку, проговорив:
— Вы ведь в прошлом году в апреле были в Париже, не так ли? И мелом написали на стене дома на Бретонской улице свое имя. Мне помнится, я видел его однажды с империала омнибуса, когда ехал к площади Бастилии.
Он сказал, что я не ошибся.
— Часто ли вас называют Агасфером? — задал я следующий вопрос.
— Да Господи, называют и так, и много как еще. В песне, которая была сложена после моего посещения Брюсселя, меня окрестили Исааком Лакедемом — так в тысяча двести сорок третьем году нарек меня Филипп Мускес, переложивший фламандским стихом мою историю. Английский хроникер Матвей Парижский, узнавший ее от армянского патриарха, уже успел к тому времени поделиться ею с людьми. С тех пор поэты и хроникеры часто рассказывали о моих появлениях в том или ином городе под именем Агасфера, Агасверуса или Агасвера. Итальянцы называют меня Буттадио — от латинского Бутадеус; бретонцы — Будедео; испанцы — Хуан Эспера-Диас. Я предпочитаю имя Исаака Лакедема, под которым часто появлялся в Голландии. Некоторые авторы утверждают, что я служил привратником у Понтия Пилата и звали меня Картафилом{5}. Другие видят во мне просто холодного сапожника, и город Берн гордится тем, что у них сохранилась пара сапог, которую я якобы сам стачал и оставил там уходя. Я же ничего не буду уточнять, скажу только, что Иисус приказал мне идти не останавливаясь до его пришествия. Я не читал произведений, мною вдохновленных, но имена их авторов знаю. Гете, Шубарт, Шлегель, Шрайбер, фон Шенк, Пфицер, В. Мюллер, Ленау, Цедлиц, Мозен, Колер, Клингеманн, Левин, Шюкинг, Андерсен, Геллер, Геррих, Гамерлинг, Роберт Гизеке, Кармен Сильва, Эллиг, Нейбаур, Пауль Кассель, Эдгар Кине, Эжен Сю, Гастон Парис, Жан Ришпен, Жюль Жуи, англичанин Конвей, пражане Макс Гаусхофер и Сухомель. Справедливости ради добавлю, что все эти авторы пользовались лубочной книжонкой, которая появилась в Лейдене в тысяча шестьсот втором году и была тут же переведена на латинский, французский и голландский языки, а потом была обновлена и дополнена Симроком{6} в его популярных немецких изданиях. Однако взгляните! Вот Ринг, или Гревская площадь{7}. В этой церкви находится могила астронома Тихо Браге, здесь произносил свои проповеди Ян Гус, а стены ее хранят следы от пушечных ядер Тридцатилетней и Семилетней войн.