Выбрать главу

— Прошу тебя, Пресвятая Дева! Я — бедный калека, caganido (птичий помет), исцели меня! Верни мне обе ноги, чтобы я мог зарабатывать себе на жизнь!

Потом голос сделался грубым и повелительным.

— Ты слышишь? Ты меня слышишь? Исцели меня!

И это продолжалось, перемежаясь богохульной икотой, проклятиями и завываниями:

— Исцели меня! Sacramento! Или я разобью тебе морду!

В этот миг зазвенел колокольчик, и все головы склонились, а священник высоко поднял гостию. Калека все твердил молитвы вперемешку с богохульствами. Колокольчик зазвонил в третий раз. И тут снова раздался крик:

— Амедео! Амедео!

Он грубо спросил ее на диалекте:

— Чего тебе надо?

Она ответила:

— Basme… (Поцелуй меня…)

Монах задрожал, на глаза у него навернулись слезы. Мать Аполлонии боязливо поглядела на него и сказала ему, указывая на дочь:

— Она больна.

И несколько раз настойчиво повторила:

— Больна! Больна! Marota! Marota!

Аполлония в изнеможении смотрела на него и шептала:

— Basme! Амедео! С тех пор как ты уехал, в моей жизни стало темно, как в волчьей глотке.

Ее мать повторила последние слова дочери:

— …Schir cmeʼn bucca a u luv.

Наклонившись над больной, монах нежно поцеловал ее и произнес:

— Аполлония…

А она прошептала:

— Амедео…

Мать сказала:

— Амедео, ты еще можешь покинуть монастырь. Вернись домой с нами. Она умрет без тебя.

Он все повторял:

— Аполлония…

Потом решительно выпрямился, приподнял свой клобук, стянул его с головы и бросил. Он развязал пояс-веревку, расстегнул рясу, стащил ее с себя и преобразился в неуклюжего пьемонтского мастерового в вязаной фуфайке и синих бархатных штанах, подпоясанных красным шерстяным поясом.

В глубине церкви раздавались смешки монакских девушек, слышалось: «Piafou! Piafi!» — так у них назывались пьемонтцы.

Ребенок, который хотел Богоматерь вместо куклы, плакал. Мать громко его бранила за то, что с его шеи исчезла ленточка с висевшей на ней сжатой в кулак рукой из коралла, которая должна была охранять малыша от сглаза.

Монах смотрел на паломников. Он чувствовал себя их братом — и одет был, как они, и говорил на их диалекте. Все смотрели на него в восторге и перешептывались:

— Чудо…

Он сделал знак брату Аполлонии. Двое мужчин нагнулись, чтобы поднять носилки.

Калека завывал:

— Проклятие! Исцели меня! Каналья! Сука! Исцели или я плюну тебе в лицо!

Амедей громко произнес:

— Эй вы, пойдемте, вернемся в Пьемонт.

Он вышел, неся носилки, а за ним устремилась толпа паломников с криками:

— Чудо!

Когда оказались за оградой монастыря, Аполлония с блуждающим взглядом привстала на носилках и, задыхаясь, пролепетала:

— Basme! Амедео!

Он поставил носилки на землю и опустился на колени. Она взяла его за руку и безжизненно упала на носилки. Он вне себя целовал ее, говорил ласковые словечки. Подошел врач, из любопытства примкнувший к паломникам, осмотрел несчастную девушку и объявил:

— Все, конец, она умерла.

Амедей выпрямился, бледный, как мел. Он посмотрел на пьемонтцев — те молчали, потрясенные. Потом, подняв кулак к пронзительносинему небу, он крикнул:

— Братья-христиане, мир плохо устроен!

И навсегда вернулся в монастырские стены…

* * *

Женщины крестились, мужчины, покачивая головами, повторяли горестное восклицание монаха:

— Fradei cristiang, ir mund lʼe mal fâa!

Мать отгоняла мух, налетевших на глаза и рот покойницы. В конюшнях приплясывали мулы. Из постоялых дворов доносился звон посуды. В монастыре еще пели печальную литанию, и надо всем царило имя Богоматери: «Santa Maria…».

Прибывали новые паломники. Другие уезжали, сияющие, подпоясанные огромными четками, с крупными, как орехи, зернами. В глухом лесу, довольно далеко, через правильные промежутки времени кукушка выводила две свои мирные и неизменные ноты…

ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ОНОРЕ СЮБРАКА

© Перевод Л. Токарев

Вопреки самым дотошным розыскам полиции не удалось выяснить тайну исчезновения Оноре Сюбрака. Он был моим другом, и, зная правду о его судьбе, я почел долгом сообщить правосудию о случившемся. Судья, который принимал мои показания, выслушав мой рассказ, заговорил таким вежливо-испуганным тоном, что без всякого труда я понял: он принимает меня за сумасшедшего. Я ему сказал об этом. Он стал еще более вежлив, потом, встав, подтолкнул меня к двери, и я заметил, что его секретарь, стоя со сжатыми кулаками, готов был наброситься на меня, если бы я разбушевался.