Конечно, и стихи для этого должны быть хороши, одного заоконного пейзажа мало.
Поэзия, должно быть, торжествует именно в такие моменты. Наша неспешность в несущемся поезде, близость первозданного мира и открытая книга… Ее потряхивает в руках, и где-то незримые весы колеблются.
Лирика — дитя свидания, назначенного в уединении. Лидия Яковлевна Гинзбург заметила однажды: «Лирике в особенности нужен понимающий читатель. Этот вопрос не следует смешивать с вопросом о культурной подготовке читателя, об его интеллектуальной изощренности…» И дальше Гинзбург говорит, что даже грамотность — совершенно необязательное условие для восприятия и понимания, и приводит пример: «Устная крестьянская поэзия всегда имела понимающего слушателя, в высшей степени способного расшифровывать систему ее иносказаний…»
Не случайно о лирическом читателе писал человек, переживший революцию, маршевый ритм двадцатых годов, блокаду… О возможности лирики, вернее, о ее невозможности в определенные эпохи писал и Михаил Бахтин, старший современник Лидии Гинзбург. Из своих наблюдений он вывел закономерность: «Всякая лирика жива только доверием к возможной хоровой поддержке, она существует только в теплой атмосфере…»
С теплой атмосферой у нас всегда были проблемы. Гоголь жаловался Жуковскому: «Время еще содомное. Люди, доселе не отрезвившиеся от угару, не годятся в читатели. Чувство художественного почти умерло…»
От читателя лирика почти ничего не требует: немного созерцательности, чуть-чуть праздности (как ее ценил трудоголик Чехов! — он говорил, что истинное счастье невозможно без праздности), каплю доверчивости да три минуты тишины. «И ты ключом, приятель, не стучи, / Ты эти три минуты помолчи…» Это из песни Юрия Визбора, где «тишина плывет, как океан». На флоте принято три минуты в час соблюдать тишину в эфире — чтобы не пропустить сигналы бедствия.
Созерцательность, доверчивость, тишина… Сегодня эти требования оказались почти запредельными. Океан тишины вычерпан. Угаром страха и мести охвачена уже не одна шестая суши, а, похоже, все человечество. С каждым поколением слух на поэтическую речь пропадает все у большего числа людей.
Какая у нас идиллия может быть, какая праздность… Вот только если в дороге душа малость отмякнет…
Кажется, я отвлекся от книги Алексея Решетова. Но когда смотришь на даты под его стихами — а тут рядом 1958 и 2000 годы, — то невольно эти цифры толкают к обобщениям, само собой думается и о русской поэзии, и о лирике как утрачиваемом состоянии русской души.
Издалека судьба Решетова выглядит самоизоляцией. Вдали от столичных искушений, моды, общественного поприща — тоже, можно сказать, романтика. А на самом деле — совсем другая жизнь. Романтики в ней и со спичечный коробок не наберется.
В Березники («Город расположен на богатейших месторождениях калийной, магниевой и поваренной соли, в 278 километрах к северу от Перми», — сообщает энциклопедия «Города России») семья попала по трагическому предписанию эпохи. В 1937 году отец будущего поэта, известный хабаровский журналист, был арестован по доносу и вскоре расстрелян. Домашнюю библиотеку свалили во дворе и сожгли. Мать, Нину Вадимовну, уволили с работы и в июле тридцать восьмого арестовали, отправили в лагерь на Колыму, где женщины-заключенные работали на лесосплаве. Годовалый Алеша остался на руках у бабушки. В сорок пятом году, после освобождения Нины Вадимовны, они приехали в поселок близ Соликамска, а через два года семью Решетовых вместе с частью строителей Соликамскстроя перебросили в Березники.
Окончив в Березниках Горно-химический техникум, электромеханик Решетов много лет работал на Березниковском калийном комбинате. Постоянное чувство тошнотворной, гнетущей опасности. Ранние утраты, проводы в последний путь товарищей, приятелей, соседей… Обвал на калийной шахте — событие, увы, всего лишь районного масштаба.
Тут все слишком всерьез. Убивают — до смерти. Напиваются — вдрызг. И если что-то падает, то обязательно — вдребезги. Для иронии — не тот климат. Но все пронизано любовью — странной, полунемой, чурающейся иногда самого этого слова — «любовь»…