Что же до «известных имен», то портреты Волошина, Солженицына, Копелева не выделены здесь в особые главы, а вплетены в повествование, доверительно появляясь в том или ином месте «по праву памяти». Только Пастернак счастливо-неизбежно присутствует в книге сквозной музыкальной темой и, в ее составе, уникальными (несмотря на опубликованный том переписки) замечаниями Марины Баранович о романе, стихах и о самом поэте. «Многие, по-видимому, считали Б. Л. гораздо глупее, чем он был. Он часто хвалил людей, с точки зрения других — преувеличенно и незаслуженно. А это диктовалось только его глубочайшей жалостью…»
Художник книги — внук поэта, Петр Пастернак.
Воспоминания Анастасии Александровны посвящены памяти матери.
Виктор Куллэ. Палимпсест. М., «Багаряцкий», 2001, 223 стр.
В многозначительности названия этого первого поэтического сборника Виктора Куллэ мне более всего дорог автопортретный мотив. Не знаю, совпадем ли в образе, но для меня палимпсестом оказалось не столько время, «воздушная громада» поэзии или питерское полупризрачное бытие ныне укорененного московита (каким оно увиделось из стихов). Палимпсестом оказался он сам, «гремучая смесь нежности, стыда и горечи», с болью пишущий свою судьбу поверх прожитого, как ему часто кажется, более подлинного. Можно думать, что времени нет («…но для Бога времени нет, и вновь / будто зверь бездомный дрожит любовь…» — написал когда-то Кенжеев, в поэтическом обзоре того еще «Континента» предрекший Куллэ серьезное поэтическое будущее), — так вот, можно думать, что времени нет, можно утешаться тем, что и у любимых автором «Палимпсеста» поэтов первые поэтические сборники начали выходить в преклонной половине жизни, — но никуда не уйти от того, что эта книга материализовалась в бумажный том значительно позже, чем могла бы. И что бы там ни писал Лев Лосев на обложке о «самом ярком петербургском поэте поколения нынешних тридцатилетних», книги тогда не было. А между тем, прочитав «Палимпсест», начинаешь думать, что на самом деле она была — в сознании поэта, — что именно на ее полустертые страницы он записывал стихи из этой, уже совсем другой, жизни.
«Он все время носится с другими и меньше всего с собой», — уважительно, с легким оттенком зависти говорят о нем некоторые коллеги по цеху (из числа любящих). Я стал его читателем/слушателем случайно, оказавшись свидетелем блестящего застольного экспромта-импровизации, и впоследствии всегда восхищался этим его как будто старомодным ремеслом — с полной отдачей тратиться на плотные, замысловато-энергичные послания себе и друзьям[59]. 1 января прошлого года он рассказывает сам себе о времени, в котором «что-то сместилось», — и ничего не ждет: «Удел словоблуда — / терпенье. Но волчья слюна / надежды не пачкает зева, покуда / гортани дана / свобода от смены контекста, от цеха, / успешного слух ублажать, / свобода не ждать отголоска, но эхо / собой продолжать».
Как это ни странно, Куллэ — поэт не питерский и не московский. Конечно, как и большая часть ленинградских стихотворцев, он «перепропитан» классической и неоклассической филологией, англо-америкой, историей, эллинством и проч., и проч. По-московски в лучшем смысле — «отвязан», по-московски романтичен, над его строфами висит чад застольных сражений и запои «вечных» вопросов, не зря ему так дороги Левитанский и Окуджава. Он, кажущийся каким-то странным лицеистом «последнего призыва», может ублажить вкус филолога и превратить реальный алкогольный запой в сонет. И из своей «одинокой лёжки на дне» по-рыцарски светло декларировать, что «когда настоящее рушится / и стервятники жирные кружатся, / остается последнее мужество: / не изгадить себя изнутри…».
Сергей Аверинцев. Стихи духовные. Киев, «Дух i Лiтера», 2001, 145 стр.
Прочитав, я вернулся к началу и, заглянув в пространную аннотацию, очень захотел «защитить» автора от первых двух фраз: «„Стихи духовные“ — парадоксальный комментарий к научным сочинениям С. С. Аверинцева. Здесь проговаривается то, что неизбежно оставалось „за скобками“ монографии или статьи». Защитить — тем более, что тут же говорится, что это «не поэзия ученого» и уж никак не «ученая поэзия», а особый тип и опыт исповедального слова: «Вот я весь…» В проникновенном и уж точно исповедальном «Слове к читателю» автор вспоминает первоначальный вариант строки Пастернака, более острый «в своей гениальной беспомощности (курсив мой. — П. К.)»: «Вот я весь. Я вышел на подмостки…»
59
Читатели «Нового мира» (в том числе обзоров «Периодики») хорошо знают Куллэ как литературного критика, переводчика, редактора «Старого литературного обозрения», исследователя творчества Бродского и Окуджавы.