— У вас есть амаретто? Кофейный амаретто?
— Разумеется, синьора. Но я бы рекомендовал вам наше отличнейшее белое вино. Такого белого вина, уверяю вас, вы не выпьете нигде — только в «Карнавале».
— Ну что ж. Тогда отличнейшего белого вина.
Ей нравилось, что она красива, и что немногочисленные посетители смотрят на нее с восхищением, но без той наглой плотоядности, которая всегда так отвратительна. И то, что своим безукоризненным испанским она расположила к себе немолодого худощавого бармена, ей тоже нравилось. Она задумалась о том, что у бармена есть своя жизнь. Извечная детская сентиментальность и привычка додумывать чужие истории подсказала ей, что у бармена — семья, и семья эта держится только им, один ребенок болен, другой беспутен, и не такой уж он ребенок, ему восемнадцать, и это не он, а она, почти ровесница Эмили, и тоже недурна собой, как все дети, рожденные от любви. Но за ум браться не хочет. Носится на мотоциклах неизвестно где, неизвестно с кем. Бедный бармен. Ему отвратительно видеть рожи американцев и европейцев, которые обращаются к нему не на гортанно-певучем, свищущем испанском наречии, а на своих лающих, отрывистых языках. И любой из них, может быть, вечером проводит к себе в номер такую же, как его дочь. А может быть, и ее саму, его девочку, которая никогда в детстве не обещала вырасти в такое странное, злое и неуправляемое, жалкое и несчастное существо. А она, должно быть, хороша. Как все местные женщины, на которых Эмили чуть похожа. Но в ее глазах — больше веры в себя, и спокойствия, и уверенности. Она примерная девочка из хорошей семьи, и о ней никто не подумает ничего плохого. Все–таки Карнеги прав и мы сами — хозяева своей судьбы. Наше будущее в значительной степени предопределено нами.
Она, конечно, не знала, в какой малой степени ее картина мира соответствовала реальности. Бармен был очень благополучен и гораздо больше любил америкашек, чем местных. Да и сам был наполовину американцем — плодом краткого, но бурного романа певицы и коммивояжера в начале сороковых. Бармен преуспевал. Чаевые от иностранцев были гораздо щедрее, чем от местной публики, всегда грязной и крикливой. И потной.
Что до семьи самого бармена, то там у него стоял если не полный, то хотя бы приблизительный порядок, или, как говорили эти американцы, душевный комфорт. А что является целью жизни, если не душевный комфорт, а конце–то концов? Ребенок у бармена был один. Мужеска пола. Мальчик подавал большие надежды. Ему было шестнадцать, на жизнь он зарабатывал с двенадцати, и с первого заработка он купил матери черепаховый гребень, а отцу — цепочку для часов. Прекрасный мальчик. Он мечтал о карьере бизнесмена и непременно сделает ее, если уже сегодня бойко торгует путеводителями в аэропорту Рио.
А насчет того, какими взглядами провожать Эмили и может ли она возбудить подозрения, а также насчет того, в какой степени мы хозяева своей судьбы, — жизнь сама очень скоро ответила ей на этот вопрос, и очень скоро.
Рядом с ней на высокий вертящийся табурет подсел высокий вертлявый молодой человек в полумаске. Глаз его не было видно. Так, поблескивало что–то в прорезях. От него исходили не слишком приятные токи, и Эмили инстинктивно подвинулась в сторону. Ерзать не нужно. Эмили сразу угадала в нем соотечественника: развязный, быстрый и слишком много хотящий от жизни. Странно: она сама иногда хотела быть такой, но добивалась всего честнее и серьезнее. Может быть, поэтому она никогда не симпатизировала подобным типам? А сейчас он был ей просто отвратителен. Квадратный подбородок. Замечательная мускулатура. Частые тренировки. Такой человек действительно решает все свои проблемы у дантиста, а психоаналитик ему и близко не нужен. Странно, право: теперь, после четырех дней на новой работе и на новом месте, этот тип людей был ей крайне неприятен. Гораздо больше, чем раньше.
— А мне мартини, — сказал он бармену вяло и небрежно, и тот подобрался, почувствовав хозяина жизни. — Чистый, неразбавленный, с двумя оливками.
Знает толк, подумала Эмили. От двух оливок сейчас бы и я не отказалась. Правда, мартини хорош и сам по себе, без всяких оливок. И уж точно — без подобных типов.
Тип повернулся к Эмили. Он смотрел на нее с вызовом. Гладкая рожа. Красивое откормленное животное. С двенадцати лет моет посуду по ближайшим кафе и уже в пятнадцать купил свой первый автомобиль.
Она, правда, опять ошиблась. Первый спортивный автомобиль, красный, блестящий и невероятно скоростной, Уолтеру Гэлбрейту подарил его очень богатый отец, когда тому исполнилось восемь. А когда ему исполнилось пятнадцать, спортивных автомобилей у него было уже три. И мыть посуду ему нигде не нужно было. Он знай себе учился на юриста. Он не подавал никаких особых надежд и не брал, в отличие от Эмили, ни работоспособностью, ни терпением, ни талантами в области языков. Он работал в Рио второй раз в жизни, но после первой трехмесячной командировки сюда такими темпами постигал местную экзотику, что не имел и часа свободного для занятий языком. Тем более что скромное «грасиас», которое поутру произносили скромные черноглазые девушки, уходя от него со скромным гонораром, он научился понимать очень скоро. Как ясно из предыдущей фразы, Гэлбрейт любил все скромное. Разнузданные девицы надоели ему почти сразу, несмотря на все свое искусство и опыт. Неприступность скромниц оказалась легко ликвидируемой ширмой, за которой, правда, было не распутство, а горячая и страстная душа. Гэлбрейту нравилось их бросать. Ему нравились их слезы. Ему доставляла удовольствие собственная значимость: его, выходит, любили не только за его деньги! Ему, как всем самовлюбленным и балованным юнцам, было невдомек, что скромница — только профессионалка более высокого класса, умеющая в миг расставания честно отработать гонорар и пролить непрошеную слезу, испокон веку входящую в незримый прейскурант. Над такими, как Гэлбрейт, здесь посмеивались. Он был здоровый двадцатипятилетний самец, замечательная любовная машина, выхоленная богатством и хорошим питанием. Он любил растягивать удовольствие и гордился своим рекордом в час и сорок пять минут. С ним было неплохо, и он так по-детски радовался, не умея этого скрыть, когда девушка плакала на рассвете, что с ним, ей-богу, было гораздо забавнее дружить, чем со стариками из отелей поприличнее. Он жил в «Карнавале» и минимум четыре раза в неделю приводил в свой номер новенькую. Иногда ему случайно попадалась честная девушка, у которой до него было всего шесть, ну, максимум восемь американцев. И тогда, в случае крайней неприступности, в ход шли деньги. Не гонорар, а аванс. Он оставлял ключ от номера и клал под него сто долларов. Если девушка нравилась очень — двести. Зато потом не платил. Или, если оставался доволен, платил меньше. Гэлбрейт был богат, но уж собственным–то гонорарам он счет знал. Отец его, владелец сигарной фабрики на этом побережье и еще кой-каких фабрик в Штатах, косвенно связанный с кубинской наркомафией, не делал тайны для сына из своих доходов, и Гэлбрейт с ранних лет усвоил: большие деньги — большие хлопоты. Каждому — своя цена. Каждой — тем более. Тем более что еще неизвестно, кто кому должен. Здесь, в Бразилии, девчонки куда темпераментнее американок. Они кончают под тобой раз пять, почти непрерывно, из них просто выскальзываешь, они заводят глаза, стонут, рычат, извиваются — или, наоборот, лежат с закрытыми глазами, с голубоватыми тенями под веками, покорные и тихие, и лишь потом постанывают сквозь зубы, стыдясь своего блаженства. Гэлбрейту было невдомек, что местные профессионалки просто лучше замаскированы и изображают оргазм с большим перевоплощением, чем на его исторической родине. Здесь оргазму традиционно придается большое значение: у всех народов, близких к природе и не постигших еще всех хитростей цивилизации, у всех полутуземных, полуцивилизованных племен считается священной благодарность. Женщина, изображающая удовольствие, должна считаться более порядочной и нравственной, чем такая, которая пассивно, как одолжение, принимает ласку. Долг женщины — отблагодарить за то, что выбрана она. За то, что ее оценили, избрали, да еще и заплатили ей. С Гэлбрейтом, конечно, и правда было хорошо, хотя утонченности, пряных изысков, умения чувствовать женщину в нем не было ни на грош. Это был хорошо отлаженный автомат, почти сразу засыпающий после любви. Иногда, впрочем, если ему бывало уж очень хорошо, он пытался фантазировать, но почему–то у него лучше всего получался простой вариант, который в Латинской Америке зовут крестьянским. Среди проституток, обслуживающих квартал, где находился «Карнавал», — а проституток в этом квартале хватало, — Гэлбрейта ласково называли «наш златорогий бычок». Этот златой телец никогда еще не бывал влюблен по-настоящему, ибо считал, что каждой женщине есть назначенная, заранее установленная цена, которую она сама почти всегда знает. Цены себе, разумеется, он не знал. Кончая, он мычал и сотрясался. Девушки под ним сдерживали смех или делали вид, что смеются от блаженства.