Они мило болтали около часа, он принес кофе, потом ближе к утру, они сделали это еще раз. И на этот раз боли не было, хотя он проникал глубже, и внизу живота было странное, не слишком приятное чувство. Но приятны были его прикосновения, жар его тела, его объятия.
Утром он отвез ее домой, она рухнула на кровать и заснула, а когда проснулась, вспоминала вчерашнее без малейшей тревоги, легко и счастливо.
Их роман так и продолжался — легко и почти безразлично, ибо, хотя она ценила в Стиве его ум и легкость, он был от нее чрезвычайно далек как по кругу общения, по среде, так и по характеру. Этот роман не мог иметь никакого развития, и никакой болезненной тяги друг к другу они не испытывали. Так она поняла, что для нее возможен, помимо небывшей и только предполагаемой любви, еще один тип отношений с мужчинами — приятная обоим дружба без взаимных обязательств. Такими были все ее романы после Брюса.
А первое настоящее увлечение случилось уже тогда, когда она покинула Атланту и уехала в колледж, простившись со Стивом нежно и необременительно. Она знала, что он не ограничивается отношениями с нею, и не ревновала. Как можно было ревновать Стива?
Впрочем, иногда он поражался ее спокойствию. Никогда не негодовал, — просто тихо изумлялся. Вот и сейчас, на прощанье, он сказал ей:
— Слушай... Тебе что, ни капли не жаль расставаться со мной?
— Ну почему же, Стив. Конечно, жаль. Мне даже будет тебя не хватать, — ты доволен?
— Вполне. Но почему ты никогда настолько не принимала меня всерьез?
— А ты когда–нибудь что–нибудь принимал всерьез?
— Ммм... Вероятно.
— Что же это было?
— Это была ты. Иногда.
Она усмехнулась:
— Я же сказала, Стив. Мне будет тебя не хватать.
— Мне тебя тоже, — сказал он прежним, знакомым тоном. — Когда тебе будет меня не хватать, ты будешь хватать кого–нибудь другого и тащить в постель. Только не шепчи ему в ухо «Стиви!» — а то он обидится. Если, конечно, не будет моим тезкой.
— Я тебе никогда ничего не шептала, — улыбнулась она.
— Нет, был грех, — покачал он головой. — Однажды ты прошептала: «Осторожнее, ты наступил мне локтем на прическу!»
— Можешь быть уверен, больше я никому такого не шепну. Таких косолапых у меня, надеюсь, больше не будет.
Они поцеловались, как старые друзья, и она уехала навстречу своей первой настоящей любви, из–за которой, собственно, все в ее здоровом и трезвом характере так причудливо менялось иногда.
...В колледже она долгое время чувствовала себя одинокой, но тогда, до Джона, она легче переносила одиночество. По комнате в кампусе она оказалась соседкой пухлой девушки с молочно-розовой кожей, бесцветными глазами и белыми ресницами. Ее звали Стефани, она писала странные стихи без рифм и размера (в поэзии Элизабет была чудовищно старомодна, и пределом ее вкуса оставался Лоуэлл). Стефани, невзирая на свою мирную и бесцветную внешность, была революционеркой решительно во всем. Она провозгласила нонконформизм главным принципом своей деятельности. На лекциях она появлялась крайне редко, всегда одевалась вызывающе легкомысленно, рисовала на лице и теле Бог весть что и называла это вивризмом. Кроме всего прочего, она однажды совершенно искренне предложила Элизабет заняться лесбийской любовью.
— А ты когда–нибудь уже... делала это? — в некотором испуге спросила Элизабет. Она вообще–то любила Стефани, с ней было не скучно, но такое...
— Нет, никогда, — просто ответила Стефани, очень честная и неизменно прямая. — Но, наверное, это забавно. Надо попробовать все, а друг друга мы по крайней мере достаточно знаем, чтобы не стесняться.
— Знаешь, Стефани, — отвечала Элизабет, покусывая нижнюю губу, чтобы не расхохотаться. — Один умный человек сказал: я бы охотно стал гомосексуалистом или хоть раз попробовал бы, но для этого у меня слишком развито чувство юмора.
Они расхохотались, и пришлось ли Стефани на ком–то попробовать себя — осталось загадкой. Однако постоянный парень у нее был — лохматый, смуглый, всегда грязный, особенно Элизабет отпугивали его грязные ногти. Он тоже был из авангардистов. Его рисунками была увешана вся их комнатка в кампусе. Элизабет ничего в них не понимала — и Стефани, скорее всего, тоже, но заходившим студентам долго и с наслаждением объясняла, почему это хорошо и почему по сравнению с этим плох, например, Дали или Пикассо.
Долгое время — почти весь первый семестр — Элизабет считала, что такой экстравагантностью Стефани компенсирует свою внешнюю невыразительность, заурядность внешности. Но потом поняла: меньше всего она задумывалась над тем, как воспринимают ее окружающие. Для нее абсолютно естественно и органично было появляться в чем попало, сочинять стихи и любить своих абстракционистов. Точно так же вполне естественно было для нее и заняться любовью однажды прямо на лекции — если это можно было назвать любовью. Элизабет, недостаточно искушенная в технической стороне дела и не испытавшая еще настоящего чувства, была потрясена, увидев, как во время скучнейшей лекции по античной истории Стефани нагибается к брюкам Уилла, их сокурсника и тоже не слишком чистоплотного субъекта (лектор, казалось, дремал и вещал сквозь дрему). Вскоре голова Стефани начала совершать вращения и колебания, послышался чмокающий звук, — отвратительно, подумала Элизабет, отвратительно, никогда, никогда! — с задних рядов с любопытством заглядывали, перегибаясь через их спины. Уилл гладил затылок Стефани. Наконец она подняла лицо. Элизабет с отвращением СМОТРЕЛА на ее влажный рот.