Она отомкнула цепочку.
В этот раз он принес ей набор постельного белья — снежно-белые простыни, наволочки. Все сияло и было явно куплено только что. Кроме всего прочего, он, ни о чем не спрашивая и не зная даже размеров, купил для Элизабет несколько комплектов нижнего белья — тончайшие, нежнейшие кружевные трусики, крошечный лифчик, вполне позволявший, впрочем, надеть его и на более массивную грудь. Но Элизабет была сложена на удивление гармонично, и все на ней смотрелось превосходно.
Джонни настаивал, чтобы примерка происходила обязательно при нем, — он имел, непременно подчеркивая это, немалый опыт в выборе одежды.
— И потом, — сказал он, с обычной своей улыбкой и нагловатой откровенностью глядя на Элизабет, — мне нравится, как ты одеваешься.
— А как раздеваюсь?
— В этом должен помогать тебе я. Во всем должен помогать тебе я и только я.
— Я так долго обходилась... Впрочем, я благодарна тебе бесконечно.
Она разделась. Сняла трусики и надела новые.
— Лифчик примерь!
— Я ведь все равно обычно лифчиков не ношу!
— Мало ли. Вдруг придется. На прием к жене английского посла.
— Смотреть там будет больше не на что, — сказала Элизабет. Но лифчик ей чрезвычайно понравится, как и весь набор белья, который Джон с такой щедростью разложил перед ней на кровати.
— Это все для тебя, любимая! — сказал он со своей вечной иронией.
— А это — для тебя, — ответила она, сняла трусики...
— Спасибо, — он взял их, поднес к лицу, вдохнул, зажмурился... — Лифчик не снимай.
— Я, некоторым образом, вручаю тебе не трусы, а свою любовь и преданность.
— Трусы мне тоже симпатичны, — заметил он. — А лифчик ты все–таки не снимай.
Все произошло прекрасно. Как обычно. Но уж слишком он любил парадоксы.
...Ратуша стояла на окраине, куда их занесло на одной из прогулок во время уик-энда. Кругом дымили странные трубы, и ратуша выглядела анахронизмом, прелестным, жалким и необычайно притягательным. Часы пробили шесть.
Стрелки застыли, как солдат по стойке «Смирно».
— Вольно, — сказал Джон, и Элизабет его поняла. Они давно без слов понимали друг друга.
Джон посмотрел на нее:
— Ты никогда не мечтала оказаться в часах?
— Все детство.
— А ты не задавалась вопросом: откуда они знают сколько времени?
— Конечно! И до сих пор не знаю.
— Там внутри такая штука. Хочешь, покажу?
Она часто закивала, как школьница.
Джон бежал по крутой лесенке, вьющейся винтом в пыли. Элизабет задыхалась. Стены сдавливали пространство, давили на нее. Господи, думала она, как страшно быть замурованной. Но забрезжил просвет, и они оказались в пыльном, светлом, смутном пространстве.
Работали громадные шестерни. Часы жили обособленной и замкнутой жизнью, каждая шестерня занималась своим делом.
— Тебе ничего не напоминает это зрелище?
— А тебе?
— Мне нравится, как они входят в зацепление.
Она и здесь мгновенно поняла его. И принялась раздеваться с лихорадочной быстротой. Спустила с плеч блузку. Скинула юбку. Джон сбрасывал пиджак, жилет, сорочку, подхватил ее и прижал к себе. Они целовались жадно, задыхаясь, быстро и беспорядочно. Нет, сейчас он не играл. Или ему хотелось и это попробовать? Но нет, его слишком стремительно бросило к ней, они слишком жадно и торопливо насыщались друг другом. Его дыхание было хрипло и прерывисто, он постанывал, она кричала, не стесняясь. Через минуту все кончилось.
В счастливом изнеможении они еще долго не разнимали объятий.
...Она стояла под дождем, сдвинув лодыжки, опустив руки, невинно склонив голову набок, как стояла когда–то перед матерью после первой школьной вечеринки, на которой впервые выпила.
Джон держал над собой зонт — большой, старомодный черный зонт. Он питал привязанность к старым вещам, и это их тоже роднило.
— Что ты на меня смотришь? Хочешь под зонтик?
— Не хочу.
— А чего глядишь?
— Так, любуюсь.
Ведь действительно любуюсь, подумала она. Еще поражаюсь, как это мимо него спокойно проходят девчонки, не оглядываясь, не кидаясь ему на шею. Правда, они не знают, каков он в постели. Но уж об этом догадаться несложно.
Она не ревновала его, ибо была убеждена, что ни одна душа на свете так не будет принадлежать ему, как она; никто не будет терпеть эти бесконечные капризы и втайне им радоваться; никто из этих девчонок в детских снах не мечтал о чьей–нибудь растворяющей, всеобъемлющей власти; никто так не мечтал о чужом безумии. Это, может быть, была ее вечная ошибка — вера в свою исключительность. Не такая, как все, хотя все не как все — это она успела понять еще в отрочестве. Но когда она не спала — ей казалось, что весь город спит; когда была несчастна — полагала, что все кругом счастливы.