Выбрать главу

И теперь, когда она была счастлива и любовалась на Джонни, она была убеждена, что никто никогда, нигде не знал ничего подобного. Признайся он ей сейчас, что у него есть другая женщина, она бы расхохоталась. Не испугалась, не разозлилась, нет, расхохоталась от всей души. Пусть их будет десять.

— Я, конечно, свинья, — сказал он, и она поймала его быстрый, хитрый, предвкушающий взгляд. — Я, конечно, порядочная свинья, но со мной интересно.

— Даже сверх меры.

— А кто любит меру? И кто ее видел?

— Слушай... Но пройдет полгода, да что я говорю, пройдет месяц, и тебе надоест.

— Никогда на свете.

— Но ты не сможешь вечно выдумывать новые декорации. Допустим, тебе захочется попробовать любовь полярной ночью. Мы съездим на Северный Полюс, но на Луну тебе уже никак не попасть.

— Во-первых, — сказал он, — в одном Нью-Йорке нам хватит улиц и площадей до конца жизни. Равно как и времен года, и настроений погоды, и мы еще ни разу не пробовали при насморке. Но дело не в этом. Если бы мне нравилось только затаскивать тебя в ратуши, подворотни и луна-парки, мы могли бы не вылезать из койки, и уверяю тебя, все было бы не хуже.

— Что же тебя держит?

— Трудно сказать. Мне нравится, что ты сама о себе не все знаешь.

— А ты знаешь обо мне все?

— Больше, чем ты думаешь. Со стороны виднее, что о тебе надо заботиться. Всю жизнь. Каждую секунду. И я буду этим заниматься каждую секунду, когда не торгую воздухом.

— Ты уверен, что представления о заботе у нас совпадают?

— Абсолютно.

— А я нет.

— Слушай, Элизабет, ты можешь раз в жизни быть безмятежно счастлива?

— Уже шесть недель.

— Тогда не говори мне, что грядет эмансипация, борьба за равноправие и все такое. У меня была одна феминистка, — она знала, что упоминания о его прежних женщинах неизбежны, и они всякий раз уязвляли ее; и он это чувствовал, но это, видимо, как–то входило в программу перевоспитания, которую он для нее наметил. Кто дал ему право намечать программу для ее перевоспитания? Уверен ли он — о да, несомненно, уверен, он ни в чем не сомневается, если делает всегда только то, что хочет, — уверен ли он, что раскрывает ее, освобождает, а не губит?

— У тебя было несколько феминисток, насколько я понимаю.

— Нет, эта была особенно страстной. Часами могла рассуждать о равноправии.

— Тобой, кажется, она, могла быть довольна. Ей никто не мешал посвящать себя теннису, политике и охране окружающей среды, пока ты стелил постели, готовил завтраки и выбирал наряды.

— В том–то и дело, что готовить ей было ниже моего достоинства. Я заставлял ее, умолял, угрожал: поди ты раз в жизни на кухню, поджарь мне, ради Бога, яичницу, я посмотрю, как ты это сделаешь! Тут я понял, откуда у них все эти разговоры о равноправии...

— На кухне она так смотрела на персик, что ты угадал в ней лесбиянку?

— Если бы! Будь она нормальной лесбиянкой, я привел бы ей девку и с радостью понаблюдал, как они тут будут почковаться. Но она была феминисткой, а это худший тип полового извращения. Она панически боялась любой работы по дому, потому что у нее все валилось из рук. Она не умела включать утюг. Бекон у нее был как резина. Сварить кофе для этой идиотки было пыткой.

— За что же ты ее любил?

— Ну, разумеется, не за кулинарные способности! Впрочем, она и лицом была не слишком чиста, и фигурой небезупречна, но не хочу при одной женщине ругать другую, хоть бы и феминистку. Я ее не любил, но она мне была интересна. Как интересен, например, фетишист, утонченный какой–нибудь педик... Так и она. Любопытство к жизни, не более.

— Экземпляр для коллекции.

— Ты сейчас это примеришь на себе, если я соглашусь, и надуешься до вечера. Нет, не для коллекции. Просто человеческий экземпляр. И я понял, знаешь ли, откуда весь этот феминизм: от неумения быть просто женщиной. Существом подчиненным и потому главенствующим. От неумения нравиться, ходить, говорить, от недостатка женственности, от классического бессилия на кухне...

— А откуда ты взял, что я тебе подойду?

— Ну, положим, я к тебе присматривался, когда ты выходила из галереи. Я тебе не говорил? — я ведь работаю недалеко.

О его работе она по-прежнему ничего не знала.

— Где именно — недалеко?

— Напротив.

— Так ты в этой конторе, где внизу китайский магазинчик?

— Совершенно верно. И я видел, как ты ходишь, как смеешься, как покупаешь еду... Потом я увидел, как вы с этой твоей лохмоногой покупаете рыбу, — как раз шел мимо...

Ей вспомнилась рыба. Живая, раскрывающая жабры, бьющаяся на прилавке. В том, как медленно и трудно эта рыба раскрывала жабры, стараясь вдохнуть и уже не в силах вдохнуть, — да разве годится рыбе наш воздух?