Выбрать главу

Что же делать дальше? Куда это ведет? Говорю вам, возможны лишь два выхода. Можно броситься вниз и стать никем. Можно спуститься вниз и стать кем-то. Воплотиться; начать сначала. Если человек не родится снова…

Финеас выбрал второй путь и понял, что прав. Он обрел то, чего много лет не видел, маленькие радости бедных: леденцы, лимонад, любовь к девушке, которая живет за углом, застенчивость, молодость. Только этого не знал человек, перевернувший вверх дном все семь небес. Он поставил последний опыт; и, смею предположить, опыт удался.

— Да, — твердо и радостно подтвердил Финеас Солт. — В высшей степени.

Мистер Гантер, юрист, встал и сказал в отчаянии:

— Хоть я и знаю все, я ничего не понимаю. Наверное, вы правы, но как вы догадались?

— Мне помогли леденцы в витрине, — ответил Гейл. — Я не мог на них наглядеться, они такие красивые. Дети правы, леденцы лучше драгоценного камня. Как хорошо есть изумруды и аметисты! Я глядел на леденцы и знал, что они о чем-то говорят. Они сверкали, как рубин, тут, в лавке. Снаружи, с улицы, они темные, тусклые. Чтобы привлечь покупателя, можно выставить много других сластей — скажем, позолоченные пряники. И тут я вспомнил о человеке, который рвался в собор, чтобы посмотреть изнутри, как свет проходит через витраж; и все понял. Витрину украшал не лавочник. Он думал не о тех, кто глядит с улицы, а о самом себе. Отсюда, из лавки, он видел рубиновый свет. А мысль о соборе напомнила мне и о другом. Поэт говорил там о двойной жизни святого Фомы Кентерберийского, который познал земную славу и отрешился от нее. Святой Финеас Кройдонский тоже избрал двойную жизнь.

— Так… — тяжело переведя дух, вымолвил мистер Гантер. — Со всем почтением предположу, что он свихнулся.

— Нет, — сказал Гейл. — Многие мои друзья свихнулись, и я их понимаю. Но это — история о человеке, который вправил вывих.

ПРЕСТУПЛЕНИЕ ГАБРИЕЛА ГЕЙЛА

Доктор Баттерворт, знаменитый лондонский врач, сидел без пиджака, отдыхая после тенниса, потому что играл в жару на залитой солнцем лужайке. Плотный, приветливый с виду, он повсюду вносил дух бодрости и здоровья, что внушало доверие пациентам, но не слишком занимало его самого, ибо он был не из тех, кто ставит заботу о собственном здоровье превыше всего. Он играл в мяч, когда хотел, и бросал игру, когда хотел, — например, сейчас он бросил ее и ушел в тень покурить. Игра развлекала его, как хорошая шутка. Для многих это значило, что он никогда не станет теннисистом, для него же — что он никогда не перестанет играть. Шутки он очень любил и замечал их там, где другой не заметит; так и теперь он заметил смешное, как шутка, сочетание красок. В темной рамке дверей, как в рамке сцены, сверкала золотом дорожка, по бокам ее рдели и пылали веселые тюльпаны, и четкостью своей, и яркостью подобные орнаменту персидской миниатюры, а посередине шел совершенно черный человек. И шляпа его, и костюм, и зонтик были черными, словно сам Черный Тюльпан ожил и двинулся в путь. Однако минуты через две все стало на свои места: доктор узнал лицо под черными полями и, присмотревшись, понял, что шуткой тут и не пахнет.

— Здравствуйте, Гарт, — приветливо сказал он. — Что это с вами? Вы как на похороны собрались!

— Я и собрался, — отвечал доктор Гарт, кладя на стул черную шляпу. Он был невелик ростом, рыжеволос, а умное его лицо осунулось и поблекло.

— Простите, — быстро сказал Баттерворт, — я не подумал…

— Это похороны особые, — мрачно пояснил Гарт. — В таких случаях мы, врачи, делаем все, чтобы закопать пациента живым.

— Что вы такое говорите? — ужаснулся его коллега.

— А чтобы закопать его живым, — с жутким спокойствием продолжал Гарт, — нужны два врача.

Баттерворт беззвучно присвистнул, глядя на сверкающую дорожку.

— Ах вон оно что! — проговорил он и отрывисто прибавил: — Да, дело неприятное. Но вам как будто особенно тяжко. Что, близкий друг?

— Лучший мой друг, кроме вас, — отвечал Гарт. — Лучший из нынешних молодых. Я давно этого боялся, но не думал, что это проявится в такой острой форме.