Вошедшему парикмахеру сказал:
— Побрейте с "шипром"… Стригите аккуратно под полубокс, скопируйте тот фасон, что я привез вам из Лондона.
…Они стремительно выехали на "ЗИСе" из тюрьмы; возле ресторана "Иртыш", что наискосок от памятника первопечатнику Ивану Федорову, Иванов сказал притормозить, вышел из машины первым, протянул руку Исаеву, усмехнувшись при этом: "Не шатает?", захлопнув дверцу, бросил шоферу:
— Позвоню.
Максим Максимович ощутил в горле слезы: его обтекала толпа своих, он слышал русскую речь, она сливалась в какую-то музыку, он ощутил в себе могучие такты "Богатырской симфонии", на какой-то миг совершенно забыл, что его вывезли из тюрьмы, что это один из эпизодов в той работе, которую против него ведут, одна из фаз задуманной операции; он просто вбирал в себя лица людей, их голоса, смех, сосредоточенность, радость, угрюмость, спешку; свои…
Иванов, цепко наблюдавший за ним, чуть тронул его за локоть:
— Ну, пошли, тут до ресторана "Москва" рукой подать.
— Сейчас, — ответил Исаев. — Меня действительно зашатало…
И вдруг с мучительной ясностью он ощутил свою расплющенную, козявочью крошечность, ибо понял, что в этом совершенно новом для него городе — с махиной Совнаркома, с гостиницей "Москва", с "Метрополем", ставшим отелем, а в его годы бывшим вторым (или третьим?) Домом Советов — он — один, совсем один… На третьем этаже "Метрополя" в двухкомнатном номере жил Бухарин (Феликс Эдмундович как-то попросил его, "Севушкой" называл, съездить к "Бухарчику" за отзывами о работах академиков — тот особенно дружил с любимцем Ленина электротехником Рамзиным и Вавиловым; первого арестовали в конце двадцатых, другого — девять лет спустя). Там же, в однокомнатном номере, жил мудрец Уншлихт; впервые Максим Максимович увидел, как трагично изменились глаза зампреда ВЧК в восемнадцатом, после подавления мятежа левых эсеров. Уншлихт тогда тихо, на цыпочках, вышел от Дзержинского: тот никого не принимал, подал в отставку, заперся у себя в кабинете, который был одновременно совещательной комнатой и спальней (ширма отгораживала его койку); левый эсер Александрович, первый заместитель Дзержинского, старый друг по тюрьмам и ссылке, был объявлен им в розыск и провозглашен "врагом трудового народа"… Каково подписать такое? Всю следующую неделю на Дзержинского было страшно смотреть: щеки запали, черные провалы под глазами, новые морщины у висков и на переносье…
…Я совершенно один в этом незнакомом мне, новом, неизбывно родном, русском городе, повторил себе Исаев; если бы меня вывезли из тюрьмы в Германии — допусти на миг такое, — я бы знал, к кому мне припасть: тот же пастор Шлаг, актер из "Эдема" Вольфганг Нойхарт… Господи, стоит только броситься в толпу, проскочить сквозь проходные дворы Берлина, известные мне как пять пальцев, оторваться от этого "Иванова", и я бы исчез, затаился, принял главное решение в жизни и начал бы его исподволь осуществлять… И в Лондоне я бы нашел Майкла, того славного журналиста, который прилетел с Роумэном в аргентинскую Севилью, и в штатах— Грегори Спарка или Кристину, и в Берне — господина Олсера, продавца птиц на Блюменштрассе, а к кому мне припасть здесь?! Ведь я даже не знаю адреса Сашеньки и сына! Да и дома ли они?! Этот Иванов хорошо думает, он развалил меня, когда походя заметил что молчание по поводу семьи показывает, что это — самое затаенно-дорогое в моей жизни… Я на Родине, у своих, но это новые свои, никого из тех, с кем я начинал, нет более, все они "шпионы", все те, кто окружал Дзержинского, — "диверсанты", все те, кто работал с Лениным, — гестаповцы"… Мне не к кому припасть здесь. И против меня работает огромный аппарат для чего-то такого, о чем я не знаю и не смогу догадаться до той поры, пока они не откроют карты, а откроют они свои карты только в том случае, если заметят, что я хоть в малости дрогнул, потек, перестал быть самим собою…