— А вы что скажете, мистер Гейл? — наконец спросила она, но Харрел ответил за своего подопечного, как отвечал за всех и за все:
— Вы его о делах не спрашивайте! Он у нас — статья дохода, он к нам пригонит художников. Да и сам он — великий художник, а художники смыслят только в живописи. Не бойтесь, он не обидится. Ему все равно, что я говорю и что другие говорят. Он по часу не отвечает.
Однако на сей раз художник ответил много раньше:
— Надо бы спросить хозяина, — сказал он.
— Ладно, ладно! — крикнул Харрел и вскочил с места. — Спрошу, если хотите. Я сейчас.
— Мистер Харрел — очень живой человек, — улыбнулся помещик. — Но именно такие люди и делают дела. Я хотел сказать, дела практические.
Его сестра, слегка хмурясь, снова глядела на художника; быть может, ей стало жалко, что он так непрактичен. А он улыбнулся ей и сказал:
— Да, в практических делах я разбираюсь плохо…
И тут раздался крик. Доктор Гарт вскочил. За ним вскочил Гейл, а потом все кинулись через дом к входным дверям. Добежав до них, Гейл загородил их и громко сказал:
— Даму не пускайте!
То, что помещик увидел над его плечом, было и впрямь страшно. На вывеске, изображавшей солнце, висел человек.
Черная фигурка не больше минуты виднелась на фоне неба — доктор Гарт перерезал верёвку. Ему помогал Харрел, который, вероятно, и дал сигнал тревоги. Врач склонился над несчастным кабатчиком, выбравшим такую замену для синильной кислоты. Повозившись немного, Гарт вздохнул с облегчением и сказал:
— Жив. Сейчас оправится. Ну зачем я оставил веревку! Надо было затянуть саквояж, как приличные люди, а я обо всем забыл в этой суете. Да, мистер Харрел, для него солнце могло и не взойти.
Харрел и врач перенесли кабатчика в кабак. Гейл рассеянно шагал по садику и хмурился, глядя на вывеску, которая чуть не стала виселицей (стол, по-видимому, сыграл роль пресловутого стула). Вид у художника был не столько огорченный, сколько озадаченный.
— Какая беда… — сказал помещик. — Конечно, я здесь мировой судья, и все прочее, но мне бы очень не хотелось вызывать полицию. Жаль его, беднягу.
При слове "полиция" Габриел Гейл резко обернулся.
— А я и забыл! — громко и грубо сказал он. — Конечно, его надо запереть, чтобы он понял, как прекрасна жизнь и как весел и светел мир.
Он засмеялся, нахмурился, подумал и отрывисто произнес:
— Вот что… окажите мне услугу… довольно странную. Разрешите мне с ним поговорить, когда он придет в себя. Оставьте нас на десять минут, и я обещаю вылечить его от тяги к самоубийству лучше, чем полисмен.
— Почему именно вы? — спросил врач с естественной досадой.
— Потому что я не смыслю в практических делах, — отвечал Гейл, — а вы все вышли сейчас за их пределы.
Ему никто не возразил, и он продолжал с той же непонятной властностью:
— Вам нужен непрактичный человек. Он всегда нужен в беде, он — последняя надежда. Что тут сделает практичный человек? Будет бегать за ним день и ночь и снимать его с вывесок? Будет прятать от него все веревки и бритвы? Вы запретите ему умереть, больше вы сделать не можете. Убедите ли вы его жить? Вот тут-то и выходим мы. Только тому, кто витает в облаках, под силу такое практическое дело.
Остальные все больше удивлялись ему — он словно взял власть, заполнил сцену; и не перестали удивляться, когда минут через двадцать он снова вышел к ним и весело сказал, что кабатчик больше не повесится. Потом он вскочил на стол и принялся рисовать мелом на буром лике восходящего солнца.
Леди Диана глядела на него настороженно и невесело. Она была умнее прочих и поняла все то, что казалось им чудачеством поэта. Она поняла, с какой иронией посоветовал он спросить хозяина, предваряя моралью страшную басню. Они и впрямь подумали обо всем и обо всех, кроме владельца обреченного кабачка. Она видела, что поэт действительно оказался полезней полисмена. Но она чувствовала, что сам поэт занят еще чем-то, его что-то мучает, что-то тревожит, хотя на вид он так легок и весел. Однако он рисовал смело, даже лихо, когда она обратилась к нему:
— Неужели вам не страшно? — спросила она. — Ведь он вешался здесь, как Иуда.
— Ужасно предательство Иуды, а не его самоубийство, — отвечал Гейл. — Я как раз придумал для вывески похожий сюжет. Глядите! В центре — большая голова, — он несколько раз ударил мелом по солнцу, намечая тени. — Лицо он закрыл руками, а за ним занимается заря. Тут, сбоку, — багряные облака, тут — багровый петух. Величайший святой, величайший грешник в ореоле восходящего солнца и петух, призвавший его к покаянию.