Так, более чем буднично, завершилась моя пятидесятитрехлетняя партийность.
В начале этого очерка я писала, что ничто не может заменить личный опыт. Это верно, но верно и то, что пережитой опыт уже не повторяется. Нельзя, как утверждал еще древний философ, дважды вступить в одну и ту же реку: и ты другой, и река другая, и другие кругом берега.
…Меня уже исключали однажды из партии — сорок с лишним лет назад, в эпоху "бдительности", наступившей после убийства Кирова. Потом — восстановили. И не было для меня — тогдашней, тридцатилетней — периода в жизни более страшного, чем ощущение недоверия ко мне моей партии. Даже личные беды (а они были велики) блекли и меркли перед этим сознанием отчужденности, вытолкнутости, остракизма.
И вот прошло больше сорока лет. Сижу в своей обысканной квартире перед опустевшими ящиками и — думаю. Вот я исключена из партии, в которой пробыла пятьдесят три года и пять дней (с 16 марта 1926 года по 21 марта 1979 года), из партии, в которую вступила честно и восторженно, которой отдавала весь жар души, все силы и помыслы. Ищу в себе отзвук той, прежней, более чем сорокалетней давности, боли…
Нет, не нахожу. Нет боли. Нет, правда, и радости. Нечему соболезновать, но не с чем и поздравлять. Соболезновать — чему? Я не горюю — и никаких претензий к бюро горкома КПСС у меня нет. Нарушения уставного порядка — пустяки по сравнению с тем, что мои духовные связи с этой партией отмерли давно: они отмирали постепенно, по мере того как умирала и перерождалась сама партия.
Я не собираюсь, как некоторые, оправдываться в своей былой партийности: коммунистом я стала не случайно, никто меня не уговаривал и никто на меня не давил. Я вступила в партию убежденно и радостно, готовая на любые жертвы и тяготы. Но — не в эту партию. Той давно нет в живых, а звание члена этой партии я давно не считаю высоким. И с членством в этой партии мои взгляды действительно несовместимы — что правда, то правда.
Тогда почему нет радости? Почему не с чем поздравить?
Потому что — поздно. Поздно — и не по моей инициативе. Решение принято и осуществлено не мною, а ими — тогда, когда они нашли это удобным.
Почему я не отправила свой партбилет в ЦК, как Алексей Костерин, еще в 1968 году, после оккупации Чехословакии? Ведь мне уже тогда все было ясно…
Ищу в себе ответа на этот вопрос, хочу докопаться "до самой сути". Страх? Может быть, и страх: не буду пытаться выглядеть лучше, чем я есть. Но, мне помнится, главным было что-то другое, чего я не могу назвать иным словом, чем тоска. Память о былой общности еще рыла жива, еще ныла и болела, хотя самой общности уже давно не было — так "болят" ампутированные пальцы. Общности уже не было — ни идейной, ни эмоциональной. Я знала: пусть провозгласят свободу мысли и политических объединений — и люди, сидящие со мной на партсобрании, разбегутся не меньше чем по пяти партиям. А большинство вообще ни в какую партию не пойдет, а пойдет домой — сыты по горло. Но фантом, миф, иллюзия держали мою руку, мешали ей обрубить канат и полететь — в пустоту, в одиночество?
И чтобы уж совсем правда: я очень боялась публичного аутодафе. Почти физически я заранее ощущала, как буду стоять под ливнем грязи — и заранее содрогалась (вероятно, я ошибалась: скрыли бы, как скрыли сейчас). И, подсознательно избегая мучительной процедуры, ухватилась за советы трезвых друзей: не надо, оставаясь в партии, ты сможешь сделать больше. Вечные иллюзии трезвых, вечные оправдания нравственных уступок!
Так или иначе — я этого не сделала. Так с чем же сейчас меня поздравлять? С тем, что они решили за меня? С формальным завершением того краха всей жизни, который наступил давно?
…Река — другая, и берега — другие, и несет течение совсем не к той цели, к которой я стремилась.
Может быть, то, что я пишу, никому и не нужно? Опыт каждой жизни неповторим, моя подходит к концу, а молодые плывут уже по другой реке, у них свои проблемы, свои преграды, свои подводные камни и буруны. И все же я смотрю на них не только с надеждой, но и со страхом. Страхом — за них. Да, они избавлены от тех шагов, на которые слишком часто подталкивала жизнь меня, от той ограниченности и фанатизма, которые были свойственны мне и многим моим сверстникам. Но не заменяют ли они их другими? Просто — меняют минус на плюс, кумиров на кумиры? Понимание прошлого подменяют его огульным размашистым отрицанием — как в свое время делали и мы. Помнится, мы уверенно говорили: "Ну кто теперь верит в Бога? Одни старики и старушки!" И никто из нас ни Библию, ни Евангелие даже в руки не брал. Не похоже ли это на нынешнее уверенное невежество: "Ну кто теперь всерьез принимает марксизм?" А сами Маркса даже не перелистывали.