На шум вышла хозяйка, из открытой двери спальни повеяло манящим запахом валерьянки.
— Что тут у вас?
— Смотри, что этот мерзавец сделал с моей рубашкой!
— А-ах, как это он?
— Мерзавец, вот как.
— Ой, а грязища-то какая! Какашки, что ли? Нет, корм.
— Вот именно. Кот шелудивый. Давай диван отодвину, ты хватай, а я отлуплю.
— Не надо, диван тяжелый, надорвешься. Подождем, пока сам вылезет.
— Ладно, дождемся, и отлуплю.
— А вдруг до завтра не вылезет? Может, ну его?
— А рубашка? Скотина. Завтра я с утра на дачу собирался.
— И поезжай, Да выбрось ты эту рубашку, у тебя их дюжина, рубашек этих.
С тем разошлись: хозяйка — ликвидировать последствия моей победы, хозяин — сбрасывать на компьютер энергию своего поражения.
Ночь прошла в укрытии, утром услышал приглушенные чмок, «не разбаливайся, мамик», чмок, «не забудь перед отъездом проверить газ», щелчок дверного замка. Вылез с чувством превосходства пусть физически неполноценного, но внутренне свободного животного над полноценным, но зависимым человеком. Красиво сказано.
1 февраля
Все вечера хозяин допоздна играл на компьютере. Как ребенок, право слово. Я не выдерживал, засыпал.
Что еще из визуалки? С живописью мне, по понятным причинам, напрямую познакомиться не удалось, не считая суррогата — нескольких фотографий, сделанных сыном и развешенных в родительской спальне. На одну гляжу с широкой кровати — торкает! Верхушки сосен на фоне неба, оттенки зеленого, коричневого, голубого, можно дотронуться, но нельзя дотянуться, — зачет. Фотка эта вызвала тогда во мне, двухлетнем, то есть двадцатичетырехлетнем, желание обладания — о мой фотоаппарат… о моя самореализация… о жизнь моя в искусстве… Голова не свежа, мучаюсь в последнее время.
24 февраля
Месяц лечил голову погружением в сон. Что там у нас? Преобразование, значит, слуховых вибраций.
Соотнося увиденное с услышанным, научился наряду с интонацией хозяев понимать слова. И еще музыка. На мои нейроны она оказала чуть ли не основное воздействие. Не эстрадная, от нее поднимается шум в голове, по-видимому, внутричерепное давление, а классическая, от которой, между прочим, даже удои у коров растут, настолько мы, животные, тонко чувствующие натуры. Классика по-особенному будоражит мозг, от нее впадаешь в эйфорию, подобно, наверное, выходу в открытый космос. Или океан. Помню себя подростком, хозяйка готовит на кухне котлеты, телевизор в гостиной работает, по «Культуре» показывают двух лысых мужиков в очках, с сократовскими лбами, одного за виолончелью, другого за фортепьяно. Мелодия, которую они извлекают, сначала впечатывает меня в диван, затем подвергает левитации, вынуждая вцепиться когтями в обшивку, чтобы не взлететь. Понимающая в классической музыке хозяйка тянется на зов и, склонная разговаривать с собой, со мной и с телевизором, отмечает: «Рихтер с Ростроповичем играют четвертую сонату для виолончели Бетховена. Прекрасная запись». Замерев, держа руки на весу перед фартуком, она вмещает божественные звуки, потом переключает внимание, видит порванную обшивку и, разбрызгивая прилипшие к рукам кусочки фарша, кидается к дивану: «Барсик, что ж за наказание такое, тебе ж когтеточку в прихожей повесили, а ты мебель рвешь! Сейчас тряпкой получишь!» Тебе ль, фурия неуклюжая, тягаться с прытким юнцом! Опоздала, я под диваном, а соната закончилась.
Какие еще пристрастия? Люблю, когда чешут под подбородком. Когда за окном идет дождь, а я сижу на подоконнике, прислушиваюсь к шороху струй, смотрю на извилистый бег капель по стеклу и ловлю их лапами. Чего не люблю? Навязчивые ласки и дождь, который приглушенным шумом струй и бегущими по стеклу каплями забирается внутрь меня, растревоживает душу и зовет плоть за пределы корабля в бескрайние просторы океана. Или космоса. Или на дачу.