Розенфельд кивнул.
— У электрона все варианты поведения тоже возникают, я правильно тебя понял?
— Конечно. Квантовые флуктуации, порождающие поле тяжести, рождают также и множество миров. Что из этого следует?
— Из этого следует, что осталось три минуты.
— Подождут твои сыскари, они привычные! Из этого следует, что поле тяжести есть только в многомирии и волновая функция любой частицы имеет возможность существовать лишь во множестве миров. Если бы мироздание существовало в единственном экземпляре, то не было бы флуктуаций, и поля тяжести не было бы тоже! Сам факт, что мы живем в мире, где тела притягиваются друг к другу, — доказательство того, что многомирие существует!
— Разве поле тяжести, — с неожиданно возникшим интересом спросил Сильверберг, — возникает не потому, что пространство прогибается, когда массивное тело…
— Конечно! Так это описывает теория относительности. Но почему массивное тело прогибает пространство? На этот вопрос ни Эйнштейн, и никто из физиков не отвечал, потому что для этого нужно было построить квантовую теорию тяготения, а ее до сих пор нет. Почему частицы имеют массу? Потому что существует поле Хиггса, бозон Хиггса. Следующий вопрос: почему, частицы, имеющие массу, притягивают друг друга? Потому — это сказано в работах Фирман и Смиловича, — что существует многомирие. Если бы была верна копенгагенская интерпретация и волновая функция исчезала при наблюдении, частицы не притягивали бы друг друга, пространство не прогибалось бы…
— И я бы сейчас парил над столом в неудобной позе, — подхватил Сильверберг. — Я понял. Ну и что? Какое отношение эта физическая ахинея имеет к…
— Прямое, — перебил Розенфельд. — Человек живет в многомирии. Человек не приспособлен жить в единственной Вселенной, где нет тяжести, где наверняка и другие физические законы действуют иначе. И где — вот главное! — не существует выбора, понимаешь?
— Не понимаю, — сказал Сильверберг, хотя, конечно, уже понял, что имел в виду Розенфельд.
— Понимаешь, — ласково произнес Розенфельд. — Ты же вспомнил.
Он знал друга лучше, чем себя.
— Письмо, — сказал Сильверберг. — Письмо Смиловича Лайзе с указанием точного времени собственной смерти.
— Вот именно.
В дверь постучали.
— Я занят! — крикнул Сильверберг.
Дверь приоткрылась, и показалась голова сержанта.
— Мы при…
— Закрой дверь! — рявкнул Сильверберг. — Подожди в коридоре, я позову!
— Слушаюсь, сэр, — растерянно проговорил сержант.
— Давай теперь буду говорить я. — Сильверберг повернулся к Розенфельду. — В физике я профан, но сложить два и два умею.
— Два и два? — с сомнением сказал Розенфельд.
— Хорошо, — отмахнулся старший инспектор. — Не два и два, а двенадцать и тридцать четыре. И еще умножить на восемь. В арифметике я пока тоже кое-что понимаю.
— Арифметика, — хмыкнул Розенфельд. — Слышал бы Смилович… Рассказывай.
— Мы живем в многомирии. Ты столько раз вбивал мне это в мозги, что теперь разбуди меня хоть в три часа ночи… Короче: если бы мир вдруг стал единственным и неповторимым, тяжесть исчезла' бы, и другие законы физики тоже изменились бы. А без тяжести человек погибает — кальций вымывается из костей, наступает быстрое старение и возникает куча других болезней, к которым организм не приспособлен. Не перебивай меня, а то я собьюсь с мысли!
— Я не…
— Вот и не перебивай! Ты можешь помолчать хотя бы минуту?
— Но я не…
— Ты на меня смотришь! И твой взгляд красноречивее слов! — Замечательно, — буркнул Розенфельд и поднял взгляд к потолку.
— Это два плюс два. А тринадцать умножить на тридцать четыре — и в уме я этого не осилю, посчитай на калькуляторе — это как у Смиловича получилось устроить себе жизнь в одномирии, если так можно выразиться. Но, судя по всему, получилось у него именно это. И у него не стало свободы выбора, потому что в единственном мире ее нет. Потому он и с Магдой поссорился — чтобы и она не оказалась в его единственном мире. И сразу же заболел, конечно. В его организме перестала действовать сила тяжести. Все органы оказались в невесомости. И как врачи могли это определить? Болезнь развивалась катастрофически быстро, потому что, кроме силы тяжести, пропали, видимо, и какие-то другие необходимые организму для выживания вещи. Снаружи все выглядело как обычно — ведь его единственный мир находился во внешнем многомирии. Но уже в первые секунды Смилович понял, чем все кончится. И когда. Потому что дорога вела только в одном направлении, каждый шаг, который он должен был сделать, был предопределен и ему теперь известен. Каждый шаг, каждая минута — до самого конца. И то, что он напишет письмо Лайзе, он знал. Не мог не написать, потому что такой стала его линия жизни. Свернуть он не мог. Черт побери, это ужасно — знать, что с тобой произойдет каждую секунду твоей будущей жизни. И знать, что на тебя накинутся все болезни, какие существуют в мире, отделенном от других.