Окинув все это быстрым взглядом и найдя комнату в порядке, Онуфрий Иванович зажег рядом с лампой еще огарок свечи в засаленном подсвечнике, не снимая фуражки, сел к столу и принялся за работу. Вначале он влил в стакан водки, потом достал из ящика стола какой-то пузырек и, деловито поглядев его на свет, стал капать из него в водку.
— Раз… два… три!.. — считал он, отрывисто шевеля губами, и, произнеся «двадцать», торжествующе взглянул на свое произведение.
Взболтав жидкость, он достал еще флакончик, на этот раз из кармана жилета, и тоже отсчитал оттуда двадцать пять капель. Опять поглядел на свет, и еще большим довольством сверкнули его серые, немного косые глаза.
— Готово! — тихо сказал он. Затем, перелив все в какой-та пузырек, более похожий на колбу, закупорил его широкой пробкой-и встал.
Через несколько минут он опять шагал по двору, направляясь к зданию с решетчатыми окнами.
«Это успокоит его, — думал он, — а что касается вскрытия, та ведь прозектор поручит его мне как фельдшеру отделения, так что опасности никакой. А в особенности потому, что эта штучка не имеет обыкновения оставлять по себе какой-либо след».
Когда Онуфрий Иванович остановился вновь над койкой Кириллыча, последний действительно начал проявлять симптомы близкого припадка. Он уже бормотал что-то. Фельдшер нагнулся и прислушался…
— Баба Казимирка… скверная баба… Господин пристав… а господин пристав… Да не бей меня… ты черррт!.. Господин пристав! Он бьет меня… прикажите ему не бить меня… Я скажу, где выселки, позвольте… я сведу вас… Ой! Он опять бьет… Ой! По глазу!.. Господин пристав…
— На, выпей водочки, — нагнулся к уху его Онуфрий Иванович и одновременно поднес откупоренную колбу к его носу.
Учуяв знакомый лакомый запах, больной вздрогнул, и в блуждающих, широко открытых глазах его мелькнуло что-то похожее на сознание. Он чмокнул губами и усиленно вытянул их.
— Пей! Пей… — сказал Онуфрий Иванович, наклоняя колбу…
Больной жадно глотнул, поперхнулся, еще раз чмокнул губами, и лицо его приняло блаженное выражение. Фельдшер стоял нагнувшись и все смотрел в это лицо.
Вот веки опустились, вот по нему пробежала не то судорога, не то улыбка, вот нижняя губа отвисла, и Кириллыч сладко и спокойно уснул, чтобы никогда не проснуться…
— Там будет хорошо! — шепнул Онуфрий Иванович и отошел.
Зимние дачники
Только и уцелел у графов Крушинских этот деревянный домишко в Пустоозерном переулке. Когда-то очень давно, когда Питер еще не так разбух вширь своими постройками, местность эта, вошедшая теперь в черту города, была загородной. Сюда, на живописный берег Невы, выезжали на лето все поколения Крушинских.
Тогда они были еще богаты, владели обширными поместьями, имели особняк на одной из самых шумных улиц Петербурга, а теперь двое последних могикан этого рода, отец и сын, засели в этой даче, потому что больше негде было засесть.
За несколько лет безвыездного житья последних Крушинских красивая дачка эта приняла очень непривлекательный вид благодаря тем приспособлениям, которые, способствуя удобству, нарушили ее стиль и сделали похожей на шелковое платье с шерстяными заплатами в тех местах, где от ткани требовалась особенная прочность.
Наконец она пришла в ветхость. Колонки на изящной балюстраде частью обвалились, частью приняли не то положение, какое им соответствовало. Полы в зале потрескались и взбугрились, печи дымили. В мансарде у Антона Николаевича было бы очень холодно, если бы он не обил стены войлоком.
Семейство Крушинских состояло из отца, матери и сына. С последним мы уже отчасти знакомы, и остается сказать несколько слов о первых двух. Старик, граф Николай Прокофьевич, был личностью столько же достопримечательной, сколько таинственной и странной.
За всю свою жизнь он только и сделал, что послужил около года в каком-то кавалерийском полку, после чего, выйдя в отставку, начал жить на собственные, то есть стал проживать последние крохи из в пух и прах разоренного состояния своих предков. Скоро судьба загнала его на эту дачу, где он и поселился безвыездно и где сразу изменил свой образ жизни. Старый граф стал делаться с каждым днем подозрительнее и таинственнее. Начать с того, что старик взял себе за обычай пропадать каждую ночь до самых поздних часов, а иногда до утра.