— Чего?
— Посмотри туда. Ты видишь?
По расширившимся глазам товарища я понял, что он видит.
— Что… Что это такое? — потрясенно прошептал Эдик.
Я повернулся в сторону девочки на сугробе, она по-прежнему стояла и смотрела на нас. Ледяной ветер рвал на ней легонькое платьице, но снег под ее босыми ногами не таял.
— Я не знаю… что это такое.
— Этого не может быть, она ведь не может вот так стоять там, на морозе.
Я кивнул: действительно, не может. Но она стоит, и, похоже, метель ее не беспокоит.
— Это не человек, — медленно произнес я, будто надеясь, что сейчас все это как-то объяснится и эти пугающие слова можно будет не договаривать. — Это не может быть живым.
Эдик неестественно тонко завыл и начал торопливо креститься.
— Нам конец, — запричитал он. — Нам не выбраться отсюда.
Я же просто оцепенел от ужаса и не мог оторвать взгляд от одинокой фигурки в ночи. А потом окончательно погасли фары. Они горели все тусклее и тусклее и в какой-то момент тихо погасли, оставив нас одних в этой промерзшей степи с темнотой, вьюгой и непонятным созданием за окном.
Какое-то время мы сидели в полной темноте, не в силах различить ничего за стеклом, сжавшись на своих креслах, как маленькие дети, спрятавшиеся в кладовке. Через несколько минут мои глаза привыкли к темноте, и я вновь стал различать ее силуэт. Она стояла на том же месте.
Во мраке ночи ее было плохо видно, но в какой-то момент мне показалось, что ее губы шевелятся. Мне чудилось, что она хочет обратиться ко мне, силится что-то донести своими побелевшими губами. Но я ничего не слышал и вообще не был уверен в том, что вижу, в том, что она действительно существует — там, снаружи нашей металлической капсулы, где разверзся ледяной ад. И я почувствовал, что, помимо страха, помимо сковывающего ужаса, в моей душе таится также любопытство. Будто я прикоснулся к чему-то неимоверно древнему, к мрачной тайне, одной из загадок бытия. Как в детстве, когда тебя что-то не только пугает, но и одновременно манит необъяснимой тайной, сокрытой в себе.
Однажды, совсем мальчишкой, я испытывал подобное; далеко в деревне умер дедушка Коля, и со всех концов страны потянулись на похороны его многочисленные родственники. Приехали и мы с мамой, возможно, и отец приехал с нами, но его я совершенно не помню там. Зато помню, что мы с сестрой (нам было по шести лет) оказались одни дома с покойником. Тогда хоронили не как нынче: покойника обязательно оставляли в доме на ночь, и ближайшие родственники сидели с ним до утра. Зачем это так делалось, я и сейчас не знаю, а тогда, ребятней, мы и подавно не вдавались во все эти тонкости.
Так получилось, что женщины что-то готовили в летней кухне для поминального стола, этого я не помню, а скорее предполагаю, а мужчины… да мало ли куда они делись, там кругом была суета. Это не важно, важно то, что мы остались с сестрой одни в доме, в одной из комнат которого на табуретках стоял обитый красным бархатом гроб, и в нем лежал деда Коля. Аня предложила пойти и посмотреть на него, мне было страшно, но я не мог этого показать девчонке, и мы пошли.
Открыв дверь, мы смотрели на него с порога и не решались войти в комнату. Мы любили деда Колю, он всегда нас баловал и угощал конфетами, но в тот день что-то изменилось в нашем отношении к нему.
Нам были видны бледный профиль его лица и скрещенные на груди руки. В его облике что-то поменялось, но что именно — мы не могли понять. Ничего не смыслившие в жизни и тем более в смерти, мы понимали все же, что произошло нечто очень значимое, и с благоговейным страхом взирали на деда, замерев в дверном проеме.
Вот мы, живые, стоим на пороге комнаты, а вот он — уже не принадлежащий нашему миру и оттого страшный, несмотря на то что обликом это все еще наш дед. И вся комната с задернутыми плотно шторами и занавешенным зеркалом, погруженная в торжественный полумрак, благодаря присутствию гроба и покойника тоже не принадлежит нашему миру. Мы остро чувствовали это и потому стояли на пороге и не решались войти, переступить эту границу.
Первой не выдержала Аня. Поежившись, она потянула меня за рукав: «Пойдем отсюда. Хватит».
Мне было страшно не меньше, чем ей, но я лишь презрительно скривил губы и бросил: «Иди, трусиха». Она отпустила мою руку и убежала; я слышал, как она выскочила на улицу и с облегчением выдохнула. А я все не уходил, смотрел на лицо деда, и мне казалось, что он вот-вот зашевелится, откроет глаза и протянет ко мне свои руки, и тогда мое сердце разорвется на куски и я даже не смогу спастись бегством, потому что от такого ужаса невозможно убежать, — просто умру на месте, вот и все. Я чувствовал страх и волнение от близости к готовой порваться в любой момент тонкой грани разумного привычного мира, но вместе с тем и любопытство.