Или немцы? Еще хруст… Ближе… Прямо на них идут! Кто же, кто? Фокин наклонился, повел правой рукой понизу: внимание, отходим! Еще хруст, теперь левее, еще левее — и сразу на душе полегчало: разминулись, слава Богу! Неожиданно оттуда, из молочной пелены, послышался сердитый шепот, кто-то обиженно огрызнулся, и Фокин замер. Немцы! Невидимые за туманом, они шли вдоль опушки. Засекли ночную стоянку? Идут наперехват? Вот тебе и оторвались, вот и разминулись… Хорошо, хоть собак не слышно, эти твари моментально бы унюхали. И, словно отвечая ему, совсем близко раздалось нетерпеливое повизгивание овчарок…
Не отпустил Нанеташвили на похороны, не отпустил… Почему не отпустил? Знал, чувствовал, что скоро начнется…
Все, теперь уходить некуда. Теперь наоборот — остановиться и ловить момент, чтобы не раньше, не позже, а именно в этот злосчастный, роковой, критический, все решающий момент ударить по преследователям изо всех стволов, ошеломить и, не давая опомниться, с боем прорваться в горы. Это единственный вариант, и хотя даже с таким раскладом всем-то наверняка не уцелеть, но все же, все же…
Хриплое собачье повизгивание слышалось уже совсем рядом, тут же ломко хрустело под торопливыми шагами проводников. Они торопились, они сильно спешили, они были уверены, что, выгнав группу на открытое пространство, теперь догонят и возьмут. Фокин коротко взмахнул рукой, и в тот же момент четыре автомата дружно ударили по приближающемуся шуму. Кто-то из преследователей закричал, закричал испуганно, разочарованно, с тем неподдельным выражением ужаса, который всегда возникает перед внезапно возникшей смертельной опасностью. Раздался лающий крик: «Шнель!», тут же — два взрыва, разорвавших туман, и разведчики увидели в нескольких метрах от себя стремительные, вытянувшиеся в беге тени. Константинов, опередив остальных, полоснул очередью по этим теням, одна тут же сломалась, ткнулась здоровенной башкой в опавшую листву, другая, ранено завизжавшая, вылетела по инерции на разведчиков. Фокин с маху ударил ее рукояткой автомата по здоровенной лобастой голове.
— Фойер! — закричал кто-то невидимый по-мальчишески звонко и испуганно. Понял, гад, что с собачками покончено и теперь ими от пуль не укроешься. — Фойер!
Немцы ударили с двух сторон — спереди и слева. Фокин понял: делают широкий разворот, отсекают группу от гор. «Умеют воевать, ох умеют, мать их…»
— Володя! — не поворачиваясь, крикнул Воронову. — Правый фланг! — И повернул голову к Мирославу. Тот залег за чуть заметным бугорком (и по тому, что бугорок тот уже различался, стало ясно: светает, да и туман редеет. Плохо это, плохо!), бил по начинавшим обрисовываться фигурам. «А ведь пацан, — в который уже раз подумал Фокин. — И фигура-то у него не мужская, нет, пацанья…» Ему вдруг захотелось дотронуться до Мирослава, просто дотронуться, просто коснуться этих обтянутых маскхалатом мальчишеских лопаток…
Совсем рядом Фокин увидел глаза Константинова — решительные, отрешенные, обреченные.
— Держи здесь! — И добавил, хотя это было совершенно ни к чему: — И ни шагу отсюда!
А сам отбежал метров на двадцать влево, осторожно приподнял голову. Где-то рядом бил автомат Воронова, бил коротко, экономно, расчетливо… Из тумана — в охват! — вынырнули три долговязые фигуры, пригибаясь, побежали в сторону Воронова. Фокин нажал на спусковой крючок, две фигуры замерли, медленно, по-киношному завалились, третья же шарахнулась назад, пропала из виду, напоследок огрызнувшись огнем. Фокин метнулся за огромный, поросший лишайником валун, вжался в прохладную борозду. Тотчас же пули («Теперь уже справа, справа. Умеют воевать, черти!») стали клевать гранит. Фокин метнул в сторону стрелявших гранату, тотчас после взрыва вскочил на ноги, ринулся вперед, расстреливая лежавших и поднимавшихся с земли егерей…
Внезапно стихла стрельба, теперь слышалось какое-то яростное сопение, словно выпускали пар из перегретого котла. Фокин еще и не распознал этого, а уже бежал туда, где начиналась рукопашная.
Все явственнее наплывал рассвет… Воронов — лицо залито кровью, комбинезон распорот вдоль спины, не иначе финкой метили — схватился со здоровенным егерем. Давил ему горло, не давал вдохнуть, а сзади, на его спине, висел другой, по-шустрому подлый, и яростно, с пристаныванием бил Воронова по голове, и в кулаке том было что-то тяжелое, разрушающее, отчего голова Воронова с каждым ударом врастала в плечи в тщетной надежде найти там, среди этих крутых плечей, хоть какое-то укрытие.
Все это моментально зафиксировалось в мозгу Фокина. Он с ходу сорвал со спины Воронова того шустрого, хлестко ударил в висок. Отпрыгнув от вмиг обмякшего тела, выдернул из-за пояса пистолет, уложил того, с кем боролся Воронов, и еще одного, вынырнувшего справа, ногой выбил нож из руки молоденького перепуганного фрица, боковым зрением отметил чью-то занесенную для удара руку, присел, развернулся, увернувшись от финки, ударил нападавшего в пах.
— Живой, Володя?
— Живой… Тошнит…
Воронов, словно пьяный, качался из стороны в сторону, но стоял, стоял…
Немцы, опешившие от натиска неизвестно откуда появившегося Фокина, отступали, растворялись в тумане; лишь тот, молоденький, у которого выбил нож, поднялся, и ошалев оттого, что уцелел, раскинул руки, словно хотел задушевно обнять Фокина, и пошел прямо на него. Фокин пистолетным выстрелом отбросил его назад, немец по-детски ойкнул и, посучив ногами по земле, затих. Фокин крутанулся на месте, успел подхватить падавшего Воронова.
— Все, командир. Все. Отвоевался… — устало, так страшно устало, словно все эти пять суток он занимался изнурительнейшей физической работой, выдохнул Воронов. Разбитая голова его, комок волос и крови, чудом державшаяся на богатырских плечах, безвольно на этих же плечах и повисала, не находя уже ни сил, чтобы держаться, ни точки опоры, чтобы прислониться к ней, к этой точке…
— Щас, Володь, щас, потерпи, щас я… — шептал Фокин, шептал и понимал… И знакомый комок начинал давить на горло: действительно — все, оттерпелся Володя Воронов, сержант, сибиряк, охотник, белку — сам говорил — клал в глаз с первого выстрела; а в тридцать пятом в Донбасс переехал Володя Воронов, шахтером стал, геройская профессия — шахтерство, и хотя рекордов не ставил, а все одно рубил уголек, и невеста у него была, говорил, Кланей звали… — Щас, Володь…
Но тут опять впереди, в разрывах редеющего прямо на глазах тумана, появились молчаливые и теперь не стреляющие фигуры. Эти фигуры опять все рассчитали и решили: стрелять не надо. Теперь надо брать живыми…
— Мозгляки, мать вашу… Мало вам…
Фокин, придерживая одной рукой Воронова, отстегнул от пояса гранату. Оставалась еще одна, последняя, и он уже знал, кому отдаст ее, последнюю…
— Нате!
Взрыв разметал немцев. Фокин положил Воронова на землю, склонился над ним, заглянул в уже неподвижные, какие-то торжественные глаза, качнулся назад, мучительно закашлялся. Вот и Володька ушел… Трое их осталось в этом предательски тающем тумане. Трое на всей простывшей карпатской земле. На всей войне — трое…
Подхватив под мышки грузное тело, он рывками потащил его к исклеванному пулями валуну, положил бережно головой к глубокой борозде… Почему так? Хотелось, хотелось Фокину верить, что Воронов только ранен, несмотря на эти застывшие глаза, на неподвижность эту — ранен. И сейчас мы, все мы, сейчас… Подожди, Володя. Не умирай, не торопись, сейчас мы… Сейчас…»