Однако самое горькое не это. Мои наблюдения совпадают с твоими: высокое искусство создается, как правило, там, где страдают не только писатели, но и читатели. Зачем человеку серьезная книга, когда он всем доволен? Властители дум появляются только там, где есть о чем задуматься.
Меня многое восхищает в твоей стране. Я завидую вашим домам, вашим великолепным дорогам, вашим чистым рекам и, конечно же, переполненным магазинам. Но я никогда не завидую вашим писателям — скорее, сочувствую им.
Мне не приходится искать острые сюжеты, резкие характеры, шоковые ситуации, выразительные детали. Конфликтами я обеспечен куда лучше, чем бумагой и лентой для машинки. Утром я просыпаюсь с мыслью о чашке кофе и тут же вспоминаю, что нет спичек, чтобы зажечь газ, что, впрочем, несущественно, потому что кофе тоже нет.
Известный американский драматург очень убедительно описал переживания американки, у которой нет денег на новую газонокосилку. Боюсь, до таких трагедий у меня руки не дойдут никогда: мне ближе проблемы москвички, которая семь лет назад развелась с мужем, но до сих пор живет с ним в одной однокомнатной квартире, и его любовницы стирают белье в той же ванной, что и она.
Вот такой читательнице действительно нужна литература.
Мысль, что твою книгу ждут, что тысячи людей нуждаются в твоем совете и помощи, здорово способствует напряженной работе.
Иногда мне приходит в голову пугающая мысль: неужели для того, чтобы мне хорошо писалось, надо, чтобы моему народу плохо жилось? Неужели искусство не только лечит боль, но и питается болью?
А чего ждут читатели от тебя в твоей благополучной стране?
Теперь самое время попробовать ответить на твой последний вопрос: что чувствуют наши хорошие писатели, которые когда-то участвовали в травле товарищей по перу?
О сталинских временах мне судить трудно, тогда я был слишком молод и глуп. Возможно, одних оправдывала вера в непогрешимость вождя, других — страх вполне реальной гибели за колючей проволокой или просто пули в затылок.
Гонения хрущевских и брежневских времен я помню прекрасно, ибо в то время уже понимал, что к чему, хотя и не до конца.
В этот период в позорных судилищах над коллегами участвовало мало хороших писателей, тем более что некоторые из них к тому времени были уже не столько писателями, сколько царедворцами и просто выполняли служебные обязанности, как выполняет их любой чиновник. Но и талантливые люди в подобных аутодафе, увы, участвовали тоже.
Потом они вели себя по-разному, и по-разному объясняли случившееся.
Кто-то спивался, попадал в психушку и даже кончал с собой. Но большинство находило для себя смягчающие обстоятельства: мол, осуждали, но не злобно, другой бы выступил еще хуже. Иногда обвиняли самих гонимых: дескать, выступили не вовремя и не так, как надо было, сами поставили себя под удар. Один литератор, отвечая на вопрос читательницы через газету, написал, что никакого раскаяния не чувствует, потому что все было просто: велели осудить Пастернака, он и осудил.
Тем не менее никого из них, кроме добровольных доносчиков из злобы, зависти и корысти, я бы не стал клеймить позором. Они старше меня как раз на эпоху. Их друзей расстреливали, а моих нет. Они боялись ночного стука в дверь, а я, пусть по глупости, даже при Сталине ничего не боялся. Они видели страх в лицо, а я лишь слышал о нем. Помнишь — ведь и апостол Петр трижды отрекся от Христа, но тот его понял и простил: видимо, хорошо знал, что такое страх перед казнью и перед слепым беснованием толпы.
Ну а что вчерашние гонители коллег чувствуют сегодня в глубине души…
Точно не скажу, но догадаться можно.
Ведь нам с тобой хорошо известен достаточно надежный профессиональный прием: хочешь правдиво описать ощущения человека, совершившего бесчестный поступок, — вспомни какой-нибудь свой бесчестный поступок.
К сожалению, мне есть, что вспомнить, возможно, тебе тоже.
Я к гонителям не примыкал, Бог миловал, даже участвовал в акциях протеста, за что подвергался не страшным преследованиям: несколько лет не печатали, от чего, как известно, не умирают. И наших невежественных диктаторов не прославлял, хотя поначалу хорошо относился не только к Хрущеву, но и к Брежневу (мне нравилась его физиономия удивленного эрдельтерьера), — удерживала внутренняя брезгливость, не позволяющая хвалить живое начальство. Так что особо каяться вроде бы не в чем.