Выбрать главу

Отец никогда не ругался матом, хотя, по всей вероятности, знал его. Самым сильным выражением по отношению ко мне был "говнюк", произносившийся с неподражаемо презрительной интонацией, которая обычно оскорбляла меня больше, чем само слово. И еще отец при мне никогда не кричал на мать. А мать почти всегда начинала кричать на меня, если я пытался перечить отцу или спорить с ним. "Ша! — возникал материнский голос. — Тихо! Лева, выйди из комнаты! Фима, береги свои нервы!" Если бы кто-нибудь подсчитал, сколько раз я выходил из комнаты, он мог бы подумать, что я только этим и занимался. Мать всегда держала сторону отца и уверяла, что он прав, а я — нет. При этом она подмигивала мне, цыкала, шипела и всевозможными знаками давала понять, чтобы я заткнулся и не укорачивал больному отцу жизнь.

"Отец болен" — эти слова были главными вехами моей юности. Отцу становилось то лучше, то хуже, но у него было постоянно подавленное настроение, а стол его был завален лекарствами и всяческими инструкциями по их приему. Отец пил, глотал, жевал лекарства, делал компрессы, ставил клизмы, прикладывал горчичники, мерил давление и жаловался на боли в затылке и в сердце. Он часто повторял "Когда меня не будет…" и "Сколько мне осталось?", но никто не принимал его слов всерьез. При всей своей мнительности и замкнутости отец не думал о смерти. По-настоящему он начал ее бояться после первого инфаркта.

Я думаю, что стало бы с моим отцом, успей он закончить, скажем, какой-нибудь технический институт или, еще лучше, — гуманитарный, если бы он пристрастился к книгам или, допустим, к картам, вину, к сигаретам, по крайней мере. Но он не пил, не курил и даже табачного дыма не переносил, так что наши редкие гости тоже воздерживались от курения. Я уверен, что в той же армии отец научился ценить две самые главные вещи для каждого солдата: еду и сон. Он "регулярно и калорийно питался", а после воскресного обеда обязательно спал. Его покой был священным, и мать была Главной Хранительницей этой святыни. В те часы, когда отец отдыхал, мне запрещалось громко говорить, петь, бегать, смеяться — вообще издавать какие-либо звуки. Наши трапезы тоже были священнодействием. Я должен был есть в гробовом молчании, не звякать вилкой, не скрести ножом по тарелке, не болтать ногами и — верх неприличия! — не чавкать. Чавкать я, вероятно, научился у самого отца, когда он забывался и упоительно, со свистом втягивал любимый фасолевый суп (теперь я понимаю, что это был еще один армейский атавизм). Вкусы у него были незамысловаты: кроме супа, он любил пирожки с картошкой (которые, как и многое другое, восхитительно готовила моя мать), украинский борщ, ржаной хлеб и чай. Он мог пить чай ведрами на протяжении многих часов, прикусывая кусочки рафинированного сахара, печенья или мацы. Отец любил мацу. Это было, пожалуй, единственной ниточкой, которая связывала его с историей многострадального еврейского народа, — разве что народ ел мацу во время Пасхи, а отец — еще много месяцев после нее.

Отец никогда не говорил со мной о евреях. Все мои отрывочные познания были добыты из случайных книг — от Шолом-Алейхема до Фейхтвангера. В конце концов я пришел к окончательному убеждению, что "нас все преследуют и никто не любит". Я не вполне осознавал, почему все должны нас любить, но нелюбовь казалась мне явной несправедливостью. "Слушай, пап, — спросил я однажды отца, — а в Советском Союзе антисемитизм?" Мне было тогда пятнадцать лет, и я готовился поступать в радиомеханический техникум. Отец отложил очередную газету и спустил на нос очки. "Есть или нет?" — нетерпеливо повторил я. "Есть, — неожиданно ответил отец. — Ну и что?"

Я опешил.

Отец почесал за ухом и, опершись локтем о стол, забарабанил пальцами по лысине.

— Это наша страна, — сказал он. — Я за нее сражался, и меня контузило. Если бы не началась кампания против "космополитов", я дослужился бы до полковника и получал бы сейчас военную пенсию, как Бобиренко из отдела кадров. Есть антисемитизм. А где его нет? Скажи мне, где его нет? И ничего, живем не хуже других. Ты поступишь в техникум, потом в институт. Что тебе антисемитизм! Подготовишься и поступишь. Нечего себе голову всякой ерундой забивать.

У нас дома говорили только по-русски, но было несколько слов на идише, смысл которых я рано научился понимать. Эти слова всегда произносила мать, и у нее они звучали таинственно и сурово. "ГЕНУК!"[21] — строго говорила мать, и отец проглатывал недоговоренную фразу, как будто наткнувшись на невидимую стенку. "ГИБА-А-КУК!"[22] предназначалось для привлечения отцовского внимания к тому, как я делал домашние уроки, или к мелким пакостям, необходимым для самоутверждения. И, наконец, "АЗОХЕН АЗ ВЕЙ!"[23] сопровождавшееся вздохом и скорбным поджатием губ. Если рядом находился отец, он всегда добавлял "пел соловей" и смеялся.

вернуться

21

Хватит! (ид.).

вернуться

22

Посмотри! (ид.).

вернуться

23

Непереводимое полифоническое восклицание.