Можно совершать такие прогулки при посредничестве сдвинутого сознания: тогда ситуация не разрешается, но меняется. Сдвинутое сознание включает дополнительную рефлексию, и промежуток между моей тактильностью и объектом меняет фактуру.
Объяснить я это проще всего могу не на зрительном, а на другом тактильном примере. Скрести на правой руке (я не помню, ты не левша? тогда на левой) указательный и средний палец. Пусть средний будет наверху указательного. Скрестила?
Проведи скрещенными пальцами по переносице. У тебя становится две переносицы. И расстояние между двумя переносицами - фантомное пространство, виртуальная впадинка.
То, что не дает мне впрямую увидеть объект, это - заявляю я возвышенно, хотя и безответственно - не онтологическая, а виртуальная преграда. Это преграда, внутрь которой можно попасть. Это очень ценное для меня ощущение: что внутрь можно попасть.
Попал же кто-то в твоей первой строфе внутрь стены и нашел силы тянуть оттуда свое зрение навстречу твоему взгляду.
Кроме того, при измененном сознании усиливается эффект "извещности": предметы обретают дышащие контуры. Присущие гнезда и дышащие контуры. Создается забавный эффект многослойности: не то, что за киноцентром будет здание станции метро "Краснопресненская", а за ним зоопарк, а потом высотка Восстания. Скорее всякая из надвигающихся построек нарисована на прозрачной пленке, а пленки сложены одна к другой.
Такую пленку можно, скажем, свернуть в рулон. Здание и рекламный щит напоминают аппликации: картинка, наклеенная на поверхность (у Кальпиди я люблю, как лоси появляются вырезанными из темноты). Всяк предмет в мире приобретает какую-то отдельность. В предметах видишь самость, вещность, аутентичность - и мне это кажется приближением к непосредственному зрению. В таком зрении чуть больше предмета и чуть меньше вокруг него спекуляций.
Сознание, голубушко, может измениться без всяких специальных к тому побуждений. Недавно в метро, на переходе от "Площади Революции" к "Охотному Ряду", меня на пустом месте, что называется, "пробило". Это длиннющий переход, заканчивается он двумя голубыми округлыми арками, словно глазами. Скрипка еще играла. Я вдруг совершенно поплыл, поплыл по волшебному тоннелю под пронзительную музыку, и сам тоннель закручивался навстречу, как это положено в такого рода видениях, потусторонний голубой и светлый струился из будущего и из стен.
Это называется "зависнуть".
Это было ощущение не прорыва - будто надо вырваться в новое пространство, разорвать холст-бумагу, - а ощущение продавливания: пространство отступало под моим взглядом и вообще моим движением, но не рвалось, а растягивалось и давало понять, что может делать это дольше, чем я смогу жить.
Но у тебя крякнуло, треснуло, прорвалось, раскололось.
Тут внезапное солнце разбивает твое ветровое стекло кровавым кулаком, и
фонтан света мог бы излиться из оптики распрыгивающих
осколок, если бы вмиг не настала ночь
То, что выпрастывалось масками-оправами из белой стены, оттаивало в мутном окошечке летящей по небу лестницей, набухало на экране, в четвертой строфе прорвало.
Разрыв стал результатом последовательного скашивания траектории взгляда, отклонения его от перпендикулярной упертости в белую оптикову-окулистову стену. С параллельным увеличением скорости.
Первое, минимальное, отклонение возникает уже в проволочных треугольниках: это взгляд чуть-чуть сбоку.
Лестница, подвешенная на кране, проплывает по небу наискосок: она попросту не может болтаться на кране вертикально. Думаю, ее прицепили за один угол.
В третьей строфе продолжалась эта диагональная динамика: сдвинутые очки, а потом проносящаяся мимо "машина наискосок".
Внезапное солнце исполняет роль угла - не как места пересечения улиц, а как острого выступа бетона-мрамора, не обязательно имеющего отношение к каким-то зданиям: так, бывают углы вообще, как таковые, выстроенные, чтобы торчать из тумана.
Из стены в итоге выходит ночь и вовсе пресекает зрение (хотя интенции-из-стены первой строфы предполагали какую-то борьбу за его обретение). Ночь у тебя выливается из пробитой щели, как ведро слепоты.
Есть соблазн переписать версию: на протяжении всего стишка из стены выпрастывалось не зрение, а слепота. И очки без стекол, и безнадежная лестница (зрение, которому не суждено подняться-опуститься к мелким, тающим в перспективе буковкам окулистической таблицы), и пустые очки на прическе: это все слепота пробовала ногой воду, заливала ветровое стекло стеарином экрана, словно моющимися обоями закрыли обзор автомобилисту, заменив панораму города ее же, панорамы, цветным изображением.
Но темнота не смогла залить зрение, как вода - площадь: понадобился взрыв, акт вне постепенности.
Может быть, стоит рассмотреть сюжет твоего стишка как путешествие лирической Тебя в глубь слепоты. Если бы я был микробом, я бы непременно ползал по ландшафту буквы Брайля.
В любой литературе о Венеции она непременно отражается в каналах и лагуне. Получается второй город.
Для того, чтобы увидеть в канале род зеркала, мне приходилось специально вспоминать литературу. Тогда я начинал нарочито заглядывать в канал и обнаруживал там в лучшем случае плеск смазанных красок.
Собственно говоря, это и есть "лучший случай": пространство смазано, выбито из перспективы, существует по касательной к моему взгляду, путается в нем, как в сети (впрочем, это процесс обоюдопутаный). Так в твоих "распрыгивающих осколках" пытаются вспыхнуть-отразиться не фрагменты пейзажа, а фонтаны света.
Архитектурные качества (вставленные в пейзаж дворцы, транслирующие свою последовательную красоту) пространство обретает - это я, как ты помнишь, о себе, а не вообще - только в памяти или в литературе.
В начале июля мы с Ирой были в Венеции (оба в первый раз). Приплыли мы в нее по воде. Ты знаешь все эти вещи, относящиеся к туристическо-подростковой мифологии: первый раз эти фантастические очертания, первое зрелище "лучшей в мире лагуны". Потом мы каждый день плыли по этой лагуне на кораблике (и каждый вечер возвращались обратно, на остров, где жили), и каждый день наблюдали корабельных туристов, выхватывающих при появлении заветного силуэта видеокамеры, вскакивающих со скамеечек...
Это ритуал, важный для существования туризма как отрасли: увидев, вскочить и заснять. Тут все более-менее ясно. В этом ритуале теплится даже и архетип первооткрывания: забрался матрос на мачту и кричит, что видит гору. Или нору. Это понятно.
Я же вновь, в который раз, застал себя за попыткой вычленить из гомонящего контекста непосредственность собственного взора, понять, впечатляет ли меня картинка? Наверное. Слово "красиво" сказать было не жалко.
Я думал даже, что виды Венеции окажут на меня существенное матричное воздействие, что какие-то новые для меня структуры обогатят топографию сознания, но где оно, воспетое богами и поэтами, волшебное зрелище? Вместо волшебного зрелища - понимание, что впечатление в общих чертах совпадает с ожидаемым (или не совпадает). Строго говоря, мы ведь с детства знаем, что Венеция стоит на островах, что вместо улиц там каналы, по которым плавают гондолы.
Хочется быть морским странником времен, когда текстов и изображений было существенно меньше. Тем, кто имел шанс плыть-плыть и неожиданно приплыть вот в такой странный город, о котором не слыхивал слыхом, и ошалеть от зрелища.
Но у странника не было другого важнейшего условия искомого небесного зрения: он не был туристом. У него не было установки пользования красотой, которая есть у меня и которая как раз позволяет сосредотачиваться на проблемах собственного зрительного аппарата. Боюсь, ему бы пришлось налаживать с городом какие-то экономические и юридические отношения: будем верить, что он из тех, кто с способен с ними справиться, но нам неведом режим, в котором работало его зрение. В конце концов, функция роскошных дворцов - ошарашивать, пугать, внушать трепет.
Если у меня, читавшего несколько больше книг, чем следовало, картинка подменяется текстом будущей памяти, то у него та же самая картинка могла подменяться текстом его текущей социальности: отношения с красотой, увы, были слишком ответственны.