Выбрать главу

Странник, которому могло быть даровано прямое зрение, рисковал попасть в будущий путеводитель.

"Мост Вздохов. Этот один из самых известных памятников города, отличающихся своими архитектурными достоинствами, был построен Антонио Контини в 1589 году. Он соединял Трибунал с тюрьмами и служил роковым переходом для осужденных, тяжело вздыхавших после произнесения приговора по дороге в тюремные камеры, под сводами которых они могли остаться навсегда, не надеясь увидеть больше солнечных лучей".

Наш странник затерялся где-то в анфиладе "П" (после-произнесения-приговора-по...), и его счастливое зрение слизнуло с просторов "самого красивого в мире города", как слизывает с потолка или стены солнечный зайчик.

Может быть, выходящие-из-стены в твоей первой строфе как раз и вытаскиваются зрением вперед - из такого абзаца путеводителя. Ничего, что вылезли очки без оправ: для тех, кто сидит без солнца в темнице, и этого снаряда достанет для порции зрения.

Предположим, что полпреды их зрения вытеснились из стены в неурочный момент: солнце только что разбило экран, встала стеной чернота или, как минимум, повис плотный, связанный из толстой серой шерсти в промозглых комнатках по-над лагуной, туман. Оправа тогда делает напряженное усилие, выворачивается наизнанку, чтобы увидеть саму стену.

Но там не венецианская стена в вековых легендарных подтеках, а стерильная стена окулиста.

Собственно, Мартина, лирическая Ты все время бежит от зрения: и чернота, и белизна у тебя даны как слепота.

Из слепоты не выпутаться через стену: оковы сильнее книг и так далее (не хочется множить этот эффектно-пафосный ряд). Следует, видимо, помнить, что красота всегда продукт насилия, больших слез и грязных денег. Уют нынешней Европы, услужливо ласкающей платежеспособные зрачки и предлагающий неспешному гуляке передохнуть под сенью того или иного фонтана, есть результат повальных грабежей с последующим превращением добычи в громоздкие предметы роскоши, чья недвижимость обеспечивалась энергичной сменяемостью поколений строителей или, как минимум, кожи на их руках.

Литература есть продукт вторичный, от насилия лукаво отодвинутый (писатель пишет книгу, во всяком случае, чаще своими руками): потому еще рукотворные пространства легче воспринимать на бумаге, что в ней меньше крови.

Наша собственная романтичность-литературность больших сомнений не вызывала: пока кораблик сорок минут ежеутренне вез нас по знаменитой чешуе к причалу Сан-Марко, Ира читала итальянские и прежде всего венецианские стихи Бродского с его же комментариями, записанными Вайлем. Я тоже иногда скашивал глаз в книгу. По какой-то странной странности мы не знали, что за десять дней до нашего приезда в Венеции инсталлировали прах самого Бродского. Каждый день мы проплывали мимо кладбища, но не удосужились туда сплавать, как не удосужились, впрочем, посетить и множество иных мест, оставив их на другой раз.

А вернувшись в Москву, я взялся почитать венецианскую прозу того же автора. Разумеется, мне было интересно, как он поступит с первым впечатлением. Бродский, конечно, меня обдурил: он предъявил не зрение, а обоняние, заявив, что в ноздри ударил синоним абсолютного счастья: запах мерзнущих водорослей.

Всяк волен любить свой запах, но дело в методе: запах оказался целиком литературой. Причин любви к запаху оных водорослей Бродский назвал две, и обе совершенно умозрительны, а не обонятельны:

- отчасти из-за звукоподражательных свойств самого названия, в котором сошлись растительный и подводный мир,

- отчасти из-за намека на несовместимость и тайную подводную драму содержащегося в понятии.

В следующей строке непременно мелькнет поэтическая цитата ("Где камень темнеет под водой").

Более того, заподозрив стороннего наблюдателя в попытке естественно-тактильного объяснения такой любви (дескать, поэт сам вырос на брегах Балтики), Бродский этого наблюдателя строго одергивает: нет, нет, ностальгии нет. Он отважно стоял на страже поэзии, чтобы не впустить в нее прямой телесности.

Впрочем, тело свое берет. Бесполезно пробиваться к прямым впечатлением через набитые шедеврами дворцовые залы или через лицезрение архитектурного безумия. Как можно посмотреть на четверку коней, изготовленных где-то в поздней античности, если их из Венеции увозили и вновь привозили, увозили и привозили опять? Никак на нее нельзя посмотреть, она вся в тексте своей собственной истории. Лагуна и красота вприкуску: не стоит кушать сахар килограммами.

Но есть, как уже было сказано, матрицы и топографии: твой маршрут всегда похож на ритуальный танец журавля, поворачивать приходится через каждый десять метров; ширина улиц дает представление о иных видах перспективы; текущие под ногами каналы, а также смена позиций (ты на канале, мостовые сверху) проецируются на внутреннюю хтоническую жизнь такого таинственного создания цивилизации, как шлюзы. Город - механизм, машина для ходьбы. Если любование пространством, в силу описанной закрытости его литературой, сомнительно, то располагание себя в этом пространстве реально. Бродский в конце концов так и сделал: расположил себя здесь навсегда.

Не думаю, что этот жест исчерпывается романтической символикой (ах, я буду лежать в Венеции). Мне кажется, что если и есть в мире какие-то мистические смыслы и силы, то они тесно связаны именно с искусством инсталляции, с умением и желанием располагать себя в геометрических отношениях к разным формам. Кроме того, в этом сюжете явственна проблематика платы и дара. "Этот город мне по карману, - писал он за шесть с небольшим лет до исчезновения, - то есть до самой смерти, возможно, и после".

Он превратился в еще одну достопримечательность города: к нему на могилу станут приходить, и, в общем, не исключено, что найдутся отдельные любители, которые на эту могилу прилетят специально. Но за право стать достопримечательностью, связать свое имя с "лучшей в мире лагуной" пришлось заплатить: земля здесь стоит дорого. На Нобелевскую премию он купил себе кусочек бессмертия по-венециански. Право быть съеденным именно здешними рыбами.

Я в Венеции больше смотрел на помойки, чем на дворцы (прекрасно, когда в канале отсасывают грязь, журчит помпа, висят какие-то шланги: Венеция служит для насосов, трансформаторов и шлангов неплохой рамой), больше под ноги, чем в небо (это уж по обыкновению), больше на современное искусство, чем на Тинторетто и Беллини.

В последнем случае, впрочем, конструкция "больше - чем" неуместна: Тинторетто, Беллини и прочих гениев мы как раз игнорировали совсем, предпочитая им инсталляции и объекты Венецианской Биеннале, которая проходит здесь всякое нечетное лето. Большие выставки современного искусства прекрасная школа пространств. Человек по имени Иван Кафка развесил в своем (чехословацком) павильоне много стрел на лесках. Лес стрел, летящих в разные стороны. Чепмены разбросали по Арсеналу черепа в человечью величину. Не помню, кто показывает простенькую, но эффектную видеоинсталляцию: зала ресторации, люди медленно кушают, звякают вилками, гудят. Две других части триптиха: крупным планом лицо женщины, в лице глаз, из глаза сочится слеза и крупным планом рука мужчины, упражняющаяся с сигаретой. Вещь следует выхватывать из громадья и приближать к глазам. Именно походка человека, его настроение и его взгляды, по касательной ласкающие грифонов и ангелов, способ не дать этим пространствам окаменеть в своей величественности. Важно выбрать частную точку зрения и не пытаться представить их себе как целое (да еще, не дай бог, имеющее божественный же замысел).

Мы затеяли съемки интересных объектов с венецианских улиц: странные выступы в стенах, старые замки, особо уродливые стены, старый почтовый ящик, хозяйство причалов, какие-то куски электрического и водопроводного хозяйства города, которые здесь столь же охотно и обильно вылазят наружу, как львы на карнизы и фасады.

В Венеции, кстати, очень крупные коты: кушают, видимо, крыс и рыбу. Ту, которая, подплывая к Венеции со стороны дна, подъедает нобелевских лауреатов.

На второй день съемок мы заметили, что в фотографический аппарат не заряжена пленка. Наверное, это к лучшему. Мыльница все равно бы ничего толком не передала, да и по отношению к скромному объекту честнее, если контакт останется интимным. Венеции, историческому сознанию и, например, Бродскому везде мерещится призрак бессмертия: виды города расплываются по всему миру, как нефтяные пятна по каналу, а поэт навечно впечатывает в бумагу скрипичные грифы гондол и гигантский оркестр с тусклоосвещенными пюпитрами палаццо. Но кусок зеленого, что ли, рубероида, пристроенный на какой-то скобе над окраинным каналом, не претендует на бессмертие, и мы не претендуем на бессмертие, и тогда ритуал съемки никчемной вещи на камеру без пленки умиротворяет, наконец.