- Извините, я опаздываю на похороны, - сказал Упокоев, мягко пожимая руку эскулапа.
Идя вдоль ограды ракового корпуса к своему глубокому черному автомобилю, он подумал, что давно не соприкасался с руками докторов. Вместо руки он всегда протягивал конверт, так что теперь не понять, всегда ли у Цыганко влажные ладони или он вспотел от важности момента. Пока шофер открывал дверцу, Упокоев вскользь успел поймать себя на мысли, что понять это он, возможно, уже не успеет.
За последние годы он много раз провожал в последний путь: друзей и врагов, иногда так и не разобравшись, кем именно приходился ему покойник. И каждый раз к чувству горечи, торжества или к их симбиозу примешивалась странная неловкость за покойного. Не в том дело, что покойник - зачастую человек высокого полета и атлантовой силы - так беспомощен в своей последней постели. С годами Упокоев к этой перемене привык. Смертей, особенно в начале минувшего десятилетия, было много, русский бизнес собирал щедрую дань, первопроходцы, в общем, были готовы. Но смущала какая-то смысловая бедность финальной процедуры... Сегодня на кладбище он сыскал ответ. Все эти люди уходили донельзя банально. Нет, дети, вдовы и кореша старались: гробы с наворотами, священник в запредельном сане, живые цветы из Амстердама, черный гранит надгробья...
И так у всех: гроб, поп, цветы, надгробье... Уход не сопровождался чем-то единственным, неповторимым, что сделало бы акт смерти таинством. Поступком. Сейчас, медленно шагая в не столько грустной, сколько скучной шеренге, Упокоев понял, что находится на репетиции. Когда он умрет, примерно те же люди снова придут сюда, пойдут по соседней аллее, но их глаз не различит по какой. Все едино. Они разойдутся, не испытав потрясения. Их переживания сведутся к тому, что они пережили его. Поглядывая друг на друга, они будут думать, кто из них следующий. Некоторые будут спрашивать друг у друга, какова теперь судьба коллекции. Станут примерять к себе. У семьи осторожно спросят, не собираются ли они кое-что, - разумеется, не сейчас, после - продать: имейте нас в виду, мы за ценой не постоим. Иногда коллекции оставляют в дар музеям. Ну и что? Будут висеть таблички "Передано Упокоевым". От шедевров не убудет, они с легкостью переметнутся к другим владельцам, столь же недолговечным. Его имя отпадет от его неповторимой коллекции, как отпадает этикетка... Иллюзия личного обладания рассеется прежде, чем его прах высыплют в железный горшок.
Он почти не слышал, что говорят у гроба, он и так знал почти наизусть. Он подумал о фараонах, которые забирали сокровища с собой. Но это не в европейской традиции, да и позже все равно приходят гробокопатели, облаченные в мантии профессоров археологии. Музыканты вдохнули, натужно грянула медь. Утилизованный Шопен. Один на всех. Отданный на растерзание легионов сизоносых трубачей и валторнистов. Но ведь бывало и как-то иначе? Раньше, когда о смерти помнили загодя, к таким вещам подходили тоньше. Были же реквиемы, в какой-то момент покинувшие пределы кафедральных соборов, можно было даже стать обладателем собственной мессы. Реквием... И можно было, можно было... Вот!
Он любил, когда мысль приходила вот так - внезапно запущенная с тугой тетивы, она точно попадала в нужный проем и звонко неслась по анфиладам мозга, так что физически можно было ощутить ее пронзительный полет. Он не признавал это ни озарением, ни эврикой; в точности он не знал, как назвать мог бы выручить русский мат с его производными, но и это не дотягивало до сути. Вот оно что - реквием! Он должен получить реквием, свой реквием, который уведет его в смерть. Реквием, который будет звучать только на его похоронах - нигде больше. Замрите, живые, это принадлежит не вам! Реквием станет венцом коллекции и никогда не будет принадлежать никому, кроме него. Все будет оформлено юридически, отдельный пункт завещания оговорит статус реквиема - он будет исполняться в годовщины его смерти здесь, на кладбище, нигде больше и никогда. Упокоев не сразу понял удивленные глаза вдовы, которая прочла забытье и озарение на его лице. Насколько мог, он скорчил скорбное бесчувствие, пожал высохшую ладонь в шершавой перчатке.
С поминок он ушел первым, тихонько улизнув во время фразы "Мы знали его как очень живого человека".
- Как это "не то"? "Не то" в каком смысле? О чем вы?
Композитор Запевалов был откровенно поражен и возмущен. Рот его распахнулся от удивления, когда Упокоев сообщил, что предложенный фрагмент оставил его равнодушным. Не понравился. Запевалов не мог захлопнуть рот добрых полминуты. Изо рта пахло семгой, маслиной, утренней водкой. На стенах в студии модного композитора висели постеры японских порнокомиксов.
- Что вы понимаете под "не то"? Я написал музыку к семи фильмам, двадцать телезаставок, три мюзикла, оперу, не говоря уж о рекламе... Ко мне очередь на полгода! Ну что я вам объясняю, сами поди знаете! Это качество номер один. Вам не нравится? Извините, но вы должны доверять профессионалу... То, что я сделал, это только начало, но уже по этому зачину видно, что получится в высшей степени профессиональная работа с точным соблюдением канона!
- Верю, - вздохнул Упокоев, - но мне мало профессиональной работы. Мне нужно большее... Чтобы душа переворачивалась и скорбела, понимаете ли. Мне нужна не кондиция, а прорыв. Недаром я столько плачу...
- Платите вы, действительно, хорошо... - немного обмяк композитор, но ту же завелся вновь: - Только ведь это лучшее, что вы можете сегодня получить, лучшее! Это высший на сегодня уровень.
- Мне нужен гениальный реквием, - просто сказал Упокоев.
- Ах, гениа-альный... - насмешливо протянул композитор.
- У меня в коллекции есть полотно кисти Кандинского, есть работа молотка Брынкузи, - в голосе Упокоева зазвучал металл, - "Две бородавки" Клопштейна - в моей коллекции. И я хочу гениальный реквием - что странного в моем желании?
Он понял, что сболтнул лишнее.
- Я и подумал, что вы не продюсер, - сказал композитор. - Вы, стало быть, коллекционер.
- Это будет мой первый фильм, - холодно парировал Упокоев. - Что же, как видно, вам не прыгнуть выше головы. Извините, я выражаюсь прямо, но это не претензия, было бы глупо вас винить. Естественно, весь аванс остается за вами. А кто сможет?
- Написать настоящую скорбную мессу? - В глазах композитора мелькнуло понимание. Несколько избыточное понимание. Упокоев внутренне отматерил себя за неосторожность.
- Да, как настоящую. В моем фильме все должно быть сверхусилием, потрясением.
- Но кто нынче найдет в себе сил на такую скорбную мессу? Мы, видите ли, самодовольны, мы до последнего не думаем о смерти и обо всем, что по ту сторону. Наш горизонт замыкается гробом, наше время стерильно и постгениально. Да уж, все не так просто, реквием надо прожить, пройти по грани, заглянуть туда, откуда нет возврата. И потом, надо выстрадать... Композитор Запевалов стал вдруг говорить иначе, как-то по-человечески проникновенно. - Положим, знаю я одного страдающего титана. Непонятого. Дымов. Мы учились вместе в консерватории, он подавал огромные надежды, но гордыня его заела, со всеми разругался, всех презрел, сделал все, чтобы уйти в нети. Теперь он просто контрабас в оркестре. Спивается. Так ничего и не довел до конца. Боюсь, уже и не сможет, но как знать... У него недавно дочь умерла - наркоманка, теперь вот что-то с сыном. Во всяком случае, он знает, что такое смерть, рок - он из тех, кто знает и кто постоянно должен проверять это знание на собственной шкуре. Такая участь. А ведь, возможно, лет через сто найдут сундук с партитурами и объявят прозеванным гением.
- Заказ - мне? - осклабился Дымов кривой улыбкой. - Да вы изволили сойти с ума, милостивый государь! Вы ошиблись дверью, вы пришли к горькому пьянице, который пьян даже на репетициях и роняет свой контрабас на голову дирижеру. Заказ - мне? А где вы все были вот эти вот двадцать лет? Или это шутка? Если так, то это слишком злая шутка даже для меня. Позвольте предложить вам выйти вон!
Упокоев убрал со стола руку, давая дорогу бойкому разбитному таракану. Еще раз окинул взглядом небольшую комнату. Ту ее половину, которую не занимал рояль. Колоннада пустых бутылок, продавленное кресло-кровать, ком постели едва прикрыт грязным, прожженным пледом, за пыльными стеклами старого серванта обитают какие-то тряпки вперемешку с непромытой посудой. Но фотография красивой девушки вправлена в траурную рамку в высшей степени аккуратно, и пыль со стекла Дымов явно стирает всякий день. У Дымова скверно пахло. Стая горьких, кислых, терпких запахов норовила запрыгнуть в ноздри, выставить прочь холеного чужака. Но идеальный нюх Упокоева имел разные измерения. Эти измерения говорили сейчас, что его реквием может родиться в этих стенах.