— Сколько вам лет? — спросила она.
Я ответил.
— Тогда вы должны помнить войну.
— Хватит о войне. Забудь, — сказал ей сын ласково, но твердо, перевязывая мой палец.
— Неужели не слышали передач Говарда У.Кэмпбелла-младшего из Берлина? — спросила меня старуха.
— Да, да, теперь припоминаю. Совсем из головы вон, — ответил я. — Дело-то давнее. Его самого я никогда не слышал, но помню, что о нем писали. Забывается все.
— И должно забываться, — вставил доктор Эпштейн. — Все это случилось в эпоху безумия, о которой чем быстрее забыть, тем лучше.
— Освенцим, — произнесла его мать.
— Забудь об Освенциме, — ответил доктор Эпштейн.
— Вы знаете, что такое Освенцим? — спросила старуха меня.
— Знаю.
— Там прошла моя молодость. И детство моего сына, доктора, тоже прошло там.
— Я выкинул все это из головы, — резко сказал доктор Эпштейн. — Так, палец окончательно заживет дня чёрез два. Не мочить, держать в тепле. — И он заторопился проводить меня к двери.
— Sprechen Sie Deutsch? — крикнула мне вслед мать.
— Простите? — остановился я.
— Я спросила, говорите ли вы по-немецки.
— А… Нет, боюсь, что нет, — ответил я. И позволил себе робко поэкспериментировать с чужим языком. — Nein? — сказал я. — Это ведь означает "нет" — не так ли?
— Очень хорошо, — одобрила старуха.
— Auf Wiedersehen, — произнес я. — Это по-ихнему "прощайте", верно?
— До свидания, — поправила она меня.
— Ах, вот как… что ж — Auf Wiedersehen.
— Auf Wiedersehen, — ответила старуха.
Я был завербован американской разведкой в 1938-м, за три года до вступления Америки в войну. Произошло это одним весенним днем в берлинском парке Тиргартен.
Я уже месяц как был женат на Хельге Нот.
Мне было двадцать шесть лет.
И я был весьма преуспевающим драматургом, писавшим на языке, дававшемся мне для творчества лучше всего, — на немецком. Одна моя пьеса — "Чаша" — шла в Берлине и Дрездене. Другую — "Снежную Розу" — как раз ставили в Берлине. И я только что завершил третью — "Семьдесят раз по семь". Все три пьесы были о деяниях средневековых рыцарей, и политики в них было не больше, чем в шоколадных эклерах.
В тот день я одиноко грелся на солнышке, усевшись на парковой скамейке, обдумывая замысел четвертой своей пьесы, которая сама себе и предложила название: "Das Reich der Zwei" — "Государство Двоих".
Это обретала плоть пьеса о нашей с женой любви. О том, что два любящих существа могут выжить в обезумевшем мире, сохранив верность одному лишь государству, из них самих и состоявшему, — государству двоих.
На скамейку напротив присел средних лет американец — на вид дурак и пустозвон. Развязав шнурки, чтобы дать ногам отдых, он начал читать месячной давности номер "Чикаго санди трибюн".
По аллее, разделявшей нас, прошли три красавчика-офицера СС.
Когда они скрылись из виду, американец опустил газету и, по-чикагски гнусавя, сказал мне:
— Симпатичные ребята.
— Пожалуй, да, — ответил я.
— Бы понимаете по-английски?
— Да.
— Слава богу! Человек говорит по-английски! А то я тут чуть с ума не сошел — все пытался найти, с кем поболтать.
— Правда?
— Что вы обо всем этом думаете? — поинтересовался он. — Или теперь подобных вопросов больше не задают?
— О чем — "об этом"? — переспросил я.
— О том, что происходит в Германии, — уточнил незнакомец. — Гитлер, евреи и все прочее.
— Я здесь поделать ничего не могу, — сказал я, — так что об этом и не думаю.
— То есть вас не задело, — понимающе кивнул тот.
— Простите?
— В смысле — "не ваше дело"?
— Вот именно, — согласился я.
— Вы не поняли, когда я сказал: "вас не задело" вместо "не ваше дело"?
— Это, должно быть, распространенное выражение, да? — поинтересовался я.
— В Америке, — ответил незнакомец. — Слушайте, вы не против, если я пересяду к вам, чтобы не кричать через аллею?
— Как вам угодно.
— "Как вам угодно", — повторил он мои слова, перебираясь ко мне на скамейку. — Типично английское выражение.
— Я американец.
— Нет, правда? — поднял он бровь. — Я пытался угадать, кто вы, но этого мне и в голову не пришло.
— Спасибо, — поклонился я.
— По-вашему, я сделал вам комплимент? Вы мне за комплимент сказали "спасибо"?
— Ни комплимент, ни оскорбление, — ответил я. — Национальная принадлежность просто не интересует меня в той степени, в которой, может, и должна была бы интересовать.