О, как мы сливались в объятиях, моя Хельга и я! Как бездумно сливались в объятиях!
Мы не различали слов друг друга. Мы слышали лишь мелодии наших голосов. То, что привлекало наш слух, было не более членораздельно, чем кошачье мяуканье.
Пытайся мы вслушиваться внимательнее, пытайся мы понять услышанное — что за тошнотворная парочка бы вышла! За пределами суверенной территории нашего государства двоих мы говорили все то же, что и окружавшие нас обезумевшие патриоты.
Но это было не в счет.
В счет шло только одно — Государство двоих.
И, когда оно распалось, я стал тем, кто есть сегодня и кем буду всегда, — лицом без гражданства.
Нельзя сказать, чтобы меня не предупреждали. Человек, вечность назад завербовавший меня в парке Тиргартен, предсказал мне судьбу довольно точно.
— Чтобы успешно выполнить задание, — объясняла Моя Голубая Фея-Крестная, — вам придется совершить государственную измену, придется верой и правдой служить врагу. Этого вам никогда не простят, потому что для такого прощения просто не существует правового механизма.
Предел того, что для вас можно сделать, — говорил он мне, — это спасти вашу шкуру. Но не придет волшебный день, когда очистят ваше имя, когда Америка радостно позовет: "Три-три, нет игры, ты свободен, выходи".
Мои родители умерли. Как считают— от горя, разбившего им сердца.
Однако обоим было далеко за шестьдесят, а в этом возрасте сердца разбиваются часто.
Они не дожили до конца войны и своего недостойного сына больше не видели. Наследства, однако, меня не лишили, хотя, наверное, с трудом преодолели соблазн сделать это. Они оставили Говарду У.Кэмпбеллу-младшему, гнусному антисемиту, перевертышу и звезде эфира, ценных бумаг, недвижимости, наличных и имущества стоимостью сорок восемь тысяч долларов на момент утверждения завещания судом в 1945 году.
Сейчас — из-за инфляции и роста недвижимости в цене — все это добро стоит в четыре раза больше, принося мне незаработанные семь тысяч в год.
Говорите обо мне что хотите, но основного капитала я не трогал ни разу.
Когда после войны я был белой вороной в уединении Гринич Вилидж, у меня уходило четыре доллара в день, включая квартплату, и при этом я еще обзавелся телевизором.
Вся моя новая обстановка была из излишков военного имущества — такое же оставшееся с войны барахло, как я сам. Узкая железная койка, защитного цвета одеяла со штампом "Армия США", складные матерчатые стулья, солдатские котелки. Так же я подобрал почти всю свою новую библиотеку — из наборов, предназначавшихся для развлечения действующей армии.
Поскольку эти неиспользованные наборы содержали и много пластинок, я заодно купил списанный армейский пылеводонепроницаемый морозоустойчивый патефон с гарантией работы в любом климате от Берингова пролива до Арафурского моря. Наборы продавали запечатанными, как котов в мешке, поэтому я оказался обладателем двадцати шести пластинок с записью "Белого Рождества" в исполнении Бинга Кросби.
На распродаже списанного военного имущества я справил себе и гардероб: пальто, плащ, куртку, носки, белье.
Купив за доллар армейский индивидуальный пакет, я нашел в нем морфий. Стервятники, промышлявшие на этом поле, так обожрались падалью, что и не заметили его.
Меня подмывало принять морфий — ведь, если он доставит радость, у меня хватит денег покупать его регулярно. Но потом я понял, что и так уже одурманен.
Наркотиком мне служило то же, что помогло пережить войну: способность делать так, чтобы чувства мои пробуждало лишь одно — моя любовь к Хельге. Сия концентрация всех моих чувств на столь малом пространстве, начавшись счастливой иллюзией влюбленного юнца, переросла в противоядие, спасшее меня от безумия в годы войны, и наконец превратилась в ось, вокруг которой и вращалось постоянно все мое мироощущение.
Итак, предполагаемая гибель моей Хельги превратила меня в жреца посмертного ее культа, снискавшего душевный покой, свойственный любому фанатику, для которого не существует мира вне рамок исповедуемого им. Всегда один, я поднимал тост за ее здоровье, проснувшись, желал ей доброго утра, ложась спать — желал ей спокойной ночи; музицировал для нее, а на все остальное мне было плевать.