протодиакон (Пятницкий) взошел на кафедру и запел: «Кто Бог велий, яко Бог наш: ты еси Бог творяй чудеса Един!» То настала минута, единственная в году, когда Церковь, как Богоучрежденное Общество, торжественно повторяет свои Правила, положенные в основу общества, — свой Символ, и торжественно же заявляет, что все, кто не хотят держаться этих правил, отвергаются ею как не ее члены, а чужие ей, прежде ее слова сами собою уже отлучившиеся от общения с нею. Было время, когда Церковь Божия скрывалась в тиши катакомб и уединенных мест, и тогда у нее было то же знамя, что ныне, и тогда сначала ставших под это знамя, но потом изменивших ему она отлучала от себя, но тогда это свершалось так же тихо и таинственно, как таинственно было существование Церкви; а теперь это совершается в слух всего мира, так как знамя Веры водружено на вид всей вселенной: не торжество ли это Православной Веры? Было время, когда горизонт Церкви помрачился облаками ересей, верующие ходили в сумраке и не знали, кому и чему следовать; а теперь горизонт Церкви светел и ясен, ярко блистает на нем Крест Христов, ясно начертаны твердо определенные и неизгладимые навеки Правила Веры: не торжество ли это Православной Церкви?.. По прочтении Символа, Протодиакон громогласно прочел: «…сия Вера Православная, сия Вера Отеческая, сия вера вселенную утверди». То твердый голос Церкви, провозглашающей свои правила: нет в нем мягких нот, нежных звуков, нет надежды врагам церкви на слабость ее, малодушные уступки и сделки; веяние Духа Божия, сказавшего: «врата адова не одолеют ей» слышится и ощущается во время того пения. По восхвалении Бога, Зиждителя Церкви, и св. [святых] Отцов, богозданных столпов ее, Протодиакон стал провозглашать: неверующим в Бога–Творца вселенной, а мудрствующим, что мир произошел сам собой и держится случайно — анафема! Неверующим в Искупителя и искупление — анафема; неверующим в Св. [святого] Духа — анафема; неверующим в Св. [святую] Церковь и противящимся ей — анафема; непочитающим Святые иконы — анафема; изменникам отечеству и престолу — анафема! При каждом провозглашении слышалось троекратное пение слова: анафема. Боже, что за впечатление этого пения! Там, среди волн народа, посреди Собора виднеется сонм иерархов (Митрополиты: С–Пбургский [Санкт–Петербургский] — Исидор, Киевский — Арсений, Московский — Иннокентий; Архиепископы: Псковский — Василий, Виленский — Макарий, Рязанский — Алексей и Епископ Ладожский — Павел) и Священнослужителей: то Богом воздвигнутые, поседелые в своем служении современные хранители Веры и Церкви и руководители народа; оттуда, как будто от лица их, слышится голос невидимых певцов, подтверждающий голос Церкви, отлучающий несчастных, уже отлучивших себя самих; но то голос, растворенный печалью и любовью: то рыдающая мать, отвергающая своих недостойных детей, но еще не без надежды для них: им вслед звучит нота материнской любви, без слова зовущей их опять на лоно матернее: не опомнятся ли несчастные, не тронет ли их скорбь матери, не оглянутся ли они на свое положение и не познают ли весь ужас его? Без слез, без рыданий невозможно было слышать это трогательное: анафема, так чудно петое трио из двух теноров и баса. Я думал, что вслух разрыдаюсь: слезы душили меня; и не я один, много я видел плакавших. Это чудное, и грозное, и любвеобильное анафема еще звучит у меня в ушах, им полна моя душа, и я плачу в сию минуту слезами умиления. Да не умрет у меня в душе эта минута «Торжества Православия» — там, на далекой чужбине! Да воспоминается она мне чаще и да хранит непоколебимым в вере и надежде среди волн угрюмого и мрачного Язычества! Не услышать мне, быть может, еще в жизни это пение и не увидеть этой минуты: а как бы хотелось! Для нее одной — этой минуты хотел бы каждый год переноситься в Православную Россию! — После анафемы провозглашена «вечная память», пропетая хорами митрополичьих и Исаакиевских певчих: царям — греческим Константину, Елене и друг., нашим — Владимиру, Ольге и проч., патриархам — восточным и нашим, митрополитам и проч.; заключено многолетием: Царю, Св. [святейшему] Синоду, Митрополиту Исидору — первенствующему Члену Синода, восточным Патриархам, причту и всему православному народу, и наконец песнью: «Тебе Бога хвалим!». Народ хлынул из Церкви, но сколько еще осталось молящихся там и здесь у образов и прикладывающихся к образам, — и как молятся! Видно, что человек весь погружен в молитву; проходя, боишься нарушить эту его минуту. Жива вера на Руси! Живо и действенно Православие, — и широкий, царский путь ему на Земном шаре!
1871 г.
4 марта 1871. 12 часов ночи. Шанхай
Когда же это? Боже, когда же? Скоро ли? Да и будет ли это когда–нибудь? — вопрошаю я, перечитав прошлогодние впечатления и остановившись на последней фразе. О, как больно, как горько иной раз на душе за любезное Православие! Я ездил в Россию звать людей на пир жизни и труда, на самое прямое дело служения Православию. Был во всех четырех Академиях, звал — цвет молодежи русской, по интеллектуальному развитию и, казалось бы, по благочестию и желанию посвятить свои силы на дело Веры, в которой она с младенчества воспитана. И что же? Из всех один, только один отозвался на зов — такой, каких желалось бы иметь: воспитанник Киевской академии, П. Забелин; да и тот дал не совсем твердое и решительное слово, и тот, быть может, изменит. Все прочие, все положительно — или не хотели и слышать, или вопрошали о выгодах, о привилегиях службы. Таково настроение православного духовенства в России — относительно интересов Православия! Не грустно ли? Посмотрели бы, что деется за границей, в неправославных государствах. Сколько усердия у общества — служить средствами! Сколько людей, лучших людей без долгой думы и сожаления покидают родину навсегда, чтобы нести имя Христово в самые отдаленные утолки мира! Боже, что же это? Убила ли нас насмерть наша несчастная история? Или же наш характер на веки вечные такой неподвижный, вялый, апатичный, неспособный проникнуться духом Христовым. И протестантство, или католичество овладеют миром, и с ними мир покончит свое существование? Но нет, не даром Бог сходил на землю: истина Его должна воссиять в мире. Но скоро ли же? Не пора ли? Да, пора! Вот Православие уже выслало в Японию — миссионера, о. Григория, с которым я теперь еду. Боже, что за крест Ты послал мне! И за этим–то я ездил в Россию? Истратил два года лучшей жизни? Все четыре Академии дали пока вот только это сокровище, с которым я теперь мучусь и от разговора с которым, я думал, сегодняшний вечер у меня голова поседеет. Едет православным миссионером, а оспаривает постановления православной Церкви, непогрешимость вселенских соборов; утверждает, что таинства православной Церкви взяты с языческих мистерий, что ковчег Завета построен был по образцу египетских капищ, что в Библии кое–что белыми нитками сшито и проч. И это человек, бывший 7 лет священником и прошедший академическую мудрость! Хороши у Православия священники и академии! И что за характер у этого человека! Беспечный, каких свет мало создает: не озаботится узнать ни о Японии, ни о деле миссионерском; о миссионерстве вообще не любит и слушать: когда я рассказываю ему, что видел здесь у миссионеров или что вычитал в миссионерских отчетах, и когда прибавляю, в виде естественных выводов и нравоучений, как и нам следует действовать, он сердится, принимает на свой счет, утверждая, что это я все нотации читаю ему, и никак не желая понять того, что мне просто хочется разделить с человеком свои мысли и чувства. Всякое мое дружеское и простое замечание или совет принимает за кровную обиду себе и сто раз попрекает ею; даже шутки мои запоминает и ставит мне в укор как обиды, хотя бы эти шутки вовсе не к нему относились. Апатичен до того, что даже в Палестине не хотел беспокоить себя много, чтобы побыть во всех тех святых местах, где можно было и где я успел побыть. Не интересует его ничто окружающее, как ни любопытно наше путешествие. Ленив он до того, что до сих пор никак не могу побудить его заняться ни японским, ни аглицким языком, хотя мы уже вот около 3–х с половиной месяцев в пути — на судах, где удобно заниматься. Ни поговорить о чем серьезном, ни пошутить. — Боже, что за человек! Какая мне мука с ним в пути! И при этом еще в перспективе — испытанная уже (в Петербурге) его наклонность к пьянству! Хорош миссионер! И такого одного только дала пока Россия? Бывают же случайности, хуже которых и вообразить нельзя. Долго искал и нашел наконец такого, непригодней которого трудно найти, как будто такого именно и нужно было! И еще другое несчастие: из Иерусалима напросился в слуги какой–то пройдоха — послушник — теперь друг и приятель моего милого о. Григория. Ленивый, беспечный. избалованный монастырскою жизнью краснобай и к тому же — бессовестный лжец. Что ни день, то все больше убеждаюсь, что самый непригодный слуга, с которым мне еще больше дела, чем без него; а мой собрат на меня же воздвигает бурю, что я журю его, не даю ему покою. Да что же это такое? За что столько бед на мою голову? А! Некто виноват! Имей мудрость, умей выбирать людей! А не сумел выбрать хороших. так постарайся сделать дурных хорошими! Будем стараться, дай Бог успеть! Как ни думаю о том, как мне поступать с моими сокровищами, надумал пока одно: держаться ровней, избегать всевозможных замечаний и резких слов и вспышек: начнешь учить — все равно ничего не выходит; оскорбляются — не только собрат, но и слуга, и поступают еще хуже; начнешь молчать — опять скверно: думают, что сердишься, и поступают опять–таки еще хуже. — Да будет слово мое от сего времени — кротость, крайняя снисходительность и любовь. Не выйдет ли проку? А там, быть может, мало–помалу можно направить одного и другого. Если же нет, то — слугу можно во всякое время отправить в Россию; о. Григория — тоже в Россию — немедленно после того, как устрою о. Анатолия в Нагасаки и Забелина в Хёого. Из этих–то, кажется, выйдет прок, особенно из последнего, если только приедет.