18 марта. Ночь.
На барке, в 400–х мил. от Хакодате
Тяжело на душе. Боже! Как страстно хочется иногда поговорить с живым человеком, разделить душу, и — нет его, — с самого рождения моего до сих пор Бог не судил мне иметь друга, единомысленника. В юности, помнится, терзала меня жажда дружбы, и не нашел я друга во всю свою юность. Раз блеснул мне теплый луч солнышка дружбы, но тотчас померк. Теперь нет тех идеальных стремлений: холодная рефлексия заняла место нежных порывов юного сердца и воображения. Но и рефлексия, как живой родник мысли, естественно, ищет сосуда, куда излиться, ищет другого родника, с которым бы слить свои струи: вместе они сильнее и живее были бы, обильнее бы струились, и светлее играл бы на них луч света Божия. Десять лет в Японии я мечтал о сотруднике–единомысленнике: то были лучшие мои мечты, сладкие отдыхи от тяжких трудов. И вот он — этот вожделенный сотрудник едет со мною. Но Боже! Что это за бедный душою человек и как горько мне с ним! Не делить с ним можно мысли, а скрывать их нужно от него, чтобы избавить святыню от поругания! До того беден он, что страшусь показаться с ним в мою дорогую страну труда. Был случай ехать в Хакодате чрез Нагасаки, Хёого и Йокохаму. Какой прекрасный случай — мимоходом узнать состояние инославных миссий и сделать предварительные соображения касательно своих станов. Но в числе других причин — одна из важнейших, побудившая меня избежать этого пути, — нежелание казать людям такую пародию на миссионера, как о. Григорий. Совестно показаться с ним в люди: ни языка, ни мысли, ни разумного вопроса, ни любознательного взора, ни вида порядочности и благовоспитанности, ни даже наружного вида. Пусть себе заявляется в Хакодате: небольшой уголок, не так страшна компрометация, да и сопоставлять здесь не с кем моего, кроме двоих католич. [католических] патеров. Чувствую, что не выйдет из него никакого проку, и только то, что не на кого оставить Церковь в Хакодате (Сартов уедет в отпуск), и опасение разных неприятных комбинаций от слишком торопливой поспешности удерживает меня от того, чтобы не отослать его в Россию тотчас же, по приезде в Хакодате. Из 100 — девяносто девять невероятностей, чтобы он был когда–нибудь миссионером. Куда ему! Простого смысла и логики не хватает у него — для обычного разговора, — как будто у него вместо мозгу разжиженный мусор в голове, — через две мысли он уже забывает нить разговора и метается в сторону, — куда же ему спорить с крепкоголовыми японскими рационалистами или передавать им смысл Веры! Веру он готов поносить сам же, — где же ему возбуждать уважение и сочувствие к ней. Он вообще — ниже общества самой обычной порядочности и недалекой образованности и развитости: общество слуги — вот для него по плечу, деннонощные разговоры с моим слугой — Михайлом, ни к какому делу, впрочем, кроме краснобайства, негодным, — вот его пища, услаждение. И дружбу он с таким человеком, и хлеб–соль водить может: штоф сивухи бы к этому — так не нужно, кажись, и рая для о. Григория! Стал бы обниматься, целоваться, брататься с Михайлом, — речь рекой с той и другой стороны, песня, пожалуй, или по крайности — насвистывание, — так как, сколько ни хвалился он, что петь мастер и голосом обладает, до сих пор еще я не мог упросить его спеть что–нибудь… Вот его сфера, его мир. И такому ли человеку — стройная, серьезная, строго упорядоченная жизнь миссионера, всегда — в труде, в сфере мысли и религиозного чувства! Пародия на человека может ли даже мысленно быть поставлена в положение миссионера, носителя и проповедника Слова Божия! И вот однако — на самом деле эта пародия — в звании миссионера. — Сотрудник, собрат, с которым я постоянно — с глазу на глаз; но, о Боже! Сколько ни принуждаю себя, часто я решительно не нахожу силы сказать слово с ним, посмотреть на него: мутит, из души воротит, по вульгарному меткому выражению. Что за ничтожество нравственное и бессилие воли и характера! Не может принудить себя решительно ни к чему: способен двое суток пролежать в койке не евши только потому, что одеться и выйти из каюты не совсем удобно по причине качки, хотя и не укачивает его. Упорен как осел: на самый ласковый совет отвечает точно собачьим лаем, хотя бы совет клонился к его комфорту и удовольствию. Словом, с которой стороны ни посмотришь, — такое сокровище, что я чуть не схожу с ума. Но терпение и надежда на Бога! Авось, Бог вышлет в Японию миссионеров!.. Несчастный дневник, слушай хоть ты иногда мои терзания душевные! Как–то легче, когда выскажешься хоть тебе — безответному. Больше — некому, да и не к чему: никто не может помочь моему горю, кроме Бога — и меня же самого, если Бог внемлет моим стенаниям и мольбам и пошлет мне терпение, силу и разум.
1872 г.
1 генваря 1872. В два часа
по встрече Нового года. Хакодате
Tempora mutantur [8].
Давно уже нет тех мук, о которых говорилось выше. В конце июня отправил я обоих — о. Григория и Михайлу. Прошлый Новый год встречал я в Иерусалиме у о. Антонина. На что было лучше предзнаменований? Святейшее место. Толпою рвущиеся в душу святые мысли, впечатления, воспоминания, картины, неизъяснимо сладкие чувства, — радушие прекрасного кружка русских: последний привет удалявшейся из глаз милой родины. И увы! В каком году я был более несчастлив, чем в минувшем. Неприятное — скучно–однообразное путешествие, с горькими мыслями по поводу неудачного выбора миссионера, отравлявшего мне и последние радости тягостного пути. Неприятности от Михайлы, этого, — по правде сказать, мерзейшего из людей, каких только случалось встречать и каким одарил меня — увы — святой же град Иерусалим (не он, конечно, виноват: а виновата моя экзальтация, поспешность и неопытность. хотя на последнее качество в 35 лет стыдно сваливать, — горбатого могила исправит, знать!) Но что Михайла! Мешает и не служит, как взялся — вот, и делу конец! 200 долларов из кармана за урок, не брать вперед пройдоху — по дороге, несколько неприятных выговоров, порча нескольких капель крови — и только. Не то с о. Григорием. Боже, как мучил меня этот человек. Пришлось же ведь нарваться! К делу — ни малейшей способности и охоты. Хоть бы на каплю заинтересовался, хоть бы на волос стал заниматься! Да кроме того — точно помешался на том, что я хочу держать себя его начальником, хоть я был буквально его слугой, — чуть не на побегушках у него. И какая раздражительность — чисто болезненная. Из трех месяцев, которые мы прожили здесь вместе. три раза мы не говорили с ним — без того, чтобы он не пустился бранить меня, — по поводу чего почти все время пришлось молчать с ним: что за жизнь, что за мука! По неделям ежедневно встречаться несколько раз с человеком, завтракать и обедать вместе, жить комната с комнатой и — ни слова! Между тем это был помощник, товарищ святого дела распространения религии любви и мира! Предрешал я дорогой, что будь он хоть самый дурной миссионер, но три года — пока вся миссия будет налицо — ему должно прожить здесь, — но невтерпеж было — прожить в таком аду и трех месяцев, и я, при всех мучительных мыслях касательно будущей судьбы Миссии, при таких решительных шагах, счастлив был несказанно тем, что нашел благоприятный случай отправить его в Россию, снабдив средствами на проезд до Петербурга. Пусть ищет счастия в России, и да простит ему Бог за вред, быть может, невольно причиненный Миссии! И аминь! Баста с ним! Да не всходит он мне никогда на ум! Думать только об нем уже составляет муку! Точно кошмар мне — этот о. Григорий. А там — беспрерывные труды по исправлению Церкви, по работам с лексиконом, литографией, учениками русск. [русского] языка и катихизуемыми! Немалая отрада иногда думать — труды–де не бесплодны; но горем убивает следующая за тем мысль: какие труды! Так ли нужно действовать настоящему миссионеру! Тут просто от обстоятельств Японии зависящий прилив людей, желающих лучшего, чем у них свое! И удовлетворяются ли их желания? Ничуть! Как манны небесной ждут от меня уроков христианских, а я вожусь с Церковью, с лексиконом. Но как бросить и это? Просто — сплетение мучащих обстоятельств, и нет счастия, нет покоя — ни душевного, ни телесного! Да куда тут счастие! Провались оно совсем. Вались, как пень через колоду моя судьба! Разбейся пустой сосуд моей горькой жизни, и — чем скорее, тем лучше! Вечно один с своими мыслями, своими неудовлетворяемыми стремлениями, желаниями, начинаниями, мечтами. И все — точно — пузыри с горохом: звонки и пусты. И не тешат, а гремят и терзают слух и сердце! Для чего ты породила меня на свет, моя мать! Для чего ты не приняла меня до сих пор, мать сыра земля? Успокоиться бы. уснуть хоть раз без забот! И если милостив Господь, то ужели он пошлет меня навеки в ад? Хоть бесплодны мои глупые тревоги, но не злонамеренны они, окромя моих разных человечьих грехов! Грехи — грехами, но не ими и не для них я жил, а была у меня идея жизни — служение Вере и Господу, и если бесплодна она была, то моя ль вина, что не было у меня ни сил, ни счастья? Сотвори, Господи, суд и прю [9]! И вот жду, жду я себе другого товарища. Не ждет с таким нетерпением влюбленный жених свидания с невестой, как я жду его! Но мне ли, горемыке, счастье скорого свидания! Исполнится вся мера всех возможных и невозможных препятствий, замедлений, отсрочек, просрочек, и уж когда самая злая и хитрая судьба не найдет больше никаких мер, прибудет он. Но каков будет? Больно уж проучил меня один, чтобы лелеять сладкие мечты насчет другого. Успокойся, моя злая судьбина!