А пока…
Как это часто бывает, после продолжительных боев, здесь, на участке фронта, установилось затишье. Назвать все тишиной можно было очень условно. Откуда – то издалека, раскатами грома, доносились глухие орудийные залпы, нет-нет, да и раздавались редкие выстрелы. Одиночные взрывы мин вспучивали окаменевшую от жары землю.
Степь, где ни деревца, ни кустика, лишь дурманная полынь, которая растет там, где все другое погибает. Ее горький запах, смешиваясь с мутящим и жирным трупным запахом, гарью, пропитывает все насквозь. Воздух вязок, изредка колышется не ветерком – легким движением. Нежная пыль оседает на всем и вся, серо – пепельным тончайшим слоем. Лица солдат тоже серые, пыль покрывает лица, меняя привычные черты до неузнаваемости, стирая возрастные признаки. Лишь белки глаз блестят, словно в прорезях однообразных застывших масок. Облизывая пересохшие губы, солдаты сплевывают серые комочки слюны. Воду пьют редко – берегут. Здесь она – самое ценное.
Оружие закутано в плащ-палатки и шинели, однако пыль, словно насмехаясь, проникает сквозь эту преграду, и его приходится снова и снова чистить.
Солдат Федор Курганов, невысокий крепкий мужик, сидел на дне окопа, привалившись плечом к земляной его стенке, и бездумно смотрел на узкую расщелину в ней, из которой ссыпался песок. Он не бежал, а тёк тоненькой струйкой, образуя внизу небольшой холмик. Лишь изредка, когда где-то поблизости, взрывалась очередная мина, земля вздрагивала, струйка резко утолщалась, превращалась в песчепадик, и бугорок на дне окопа на глазах вырастал. Это созерцание навело Курганова на мысль: "Вот так и жизнь – течет себе и течет, а потом только бугорок на земле от тебя…" – думал он.
Курганова отчего-то не призвали в действующую армию, хотя было ему всего сорок семь лет, но так случилось, что нечаянно прибился он к передовой, да так и остался. Был он до того простым колхозником, привез солдатам на кухню полевую несколько мешков картошки, а тут немцы в атаку пошли. И видно бой жестокий был, что на передовую вызвали всех – от писаря до ездового. Вот тогда Курганов и пошел с ними. Как-никак, две войны отломал, не мог он спокойно ехать в тыл, подхлестывая лошадь кнутом, если за спиной люди гибли. Отбили тогда фрица, а отойдя от схватки, заметили оставшиеся в живых солдатики в своих рядах гражданского. Политрук на него налетел коршунякой, прочь погнал, только Федор уперся – не пойду, да и точка. Командир пришел, с головой перевязанной, зацепило видно. И узнал в нем Федор, земляка своего, учителем который был в их станице какое-то время, Шелехова Митю, Дмитрия Григорьевича.
Выслушал тот все, да и махнул рукой, оставьте, мол, человека, знаю я его, коль упрется – все бесполезно. И велел зачислить рядовым. На все виды довольствия поставить. Потом долго с ним разговаривали, знакомых вспоминали… Это еще на том берегу Дона было.
Воевал Федор Курганов, как и положено старому опытному солдату – на рожон не лез, но и не отставал, да за чужие спины не прятался. Берегла его судьба, пока берегла.
Много повидал он на этой войне. Уж казалось – хлебнул германской, воевал в гражданскую, что может увидеть страшнее еще? Всякого навидался! Только там воевали на равных, чья сила духа крепче, того и верх.
А здесь, на одной воле не получалось. Перла на них, громыхая гусеницами, лавина металла, огонь изрыгающая, а у них только трехлинейки мосинские… Со связками гранат, почитай, с голыми руками на танки бросались, в рукопашных врага зубами грызли, и погибали ни за понюх табака…
Отступали. Жутко было бросать свою землю. Но это еще было не самое страшное. Глаза людей – вот что было ужаснее всего…Глаза тех, кого они оставляли на вражью милость, глаза беженцев, а особенно детей глаза, которые враз стали не по-детски взрослыми.
И шли солдаты, пыль загребая, стараясь не видеть эти взгляды. И только горькие морщинки прибавлялись на их лицах.
Отступали и недоумевали – как же так, ведь пели: «Родной земли не отдадим не пяди!». А отдавали!
Где же наша артиллерия славная, которой «Сталин дал приказ…», танки где, у которых «броня крепка» и сами они быстры, где в небе сталинские соколы?
Не было соколов в небе, только черные коршуны «мессершмиттов» расстреливали безнаказанно все живое на земле…
Чтобы сократить путь, шли однажды балкой, долго шли, а когда на поверхность поднялись, у многих волосы зашевелились, хотя уж навидались всякого…
Все поле усеяно было буграми – тушами коров. Покуражился фашистский летчик, побил скотину бессловесную. И только телок неразумный уцелел. Мыкался он среди стада одиноко, все тыкался в материнское вымя – сосать пытался. Видать не так давно немец их побил, а коровы недоены были. Вот и сочилось из каждого разбухшего вымени молоко, капля по капле, белые озерца около мертвых туш образовывая. Лежали здесь Пеструшки, Ласочки, Буренушки – кормилицы… И пахло на жаре молоком. Не было запаха смерти, крови запаха, а только молочный запах, как в доме родном…
Теленок, людей завидев, бросился к ним, мычит неразумный, вроде спрашивает, как, мол, такое и что такое с мамкой и другими сделалось? Сам, как ребенок еще, и тоже молоком от него пахнет…
– Пристрелите, чтоб не мучился! – сказал командир. – Погибнет он здесь.
Никто с места не стронулся.
– А-а, чч-е-рр-т! – выругался командир. Выпростал наган из кобуры, приставил к уху теленка, отвернулся и выстрелил. Все тоже отвернулись. Камнем каждому этот случай на душу лег, потому как были они, в основном хлеборобы-землепашцы. И что такое корова для семьи знали… Федор свою Зорьку вспомнил…
А, спустя час всего, убило командира Митю. Появился в воздухе «мессер» и давай виться, поливать свинцом. Бросились все от дороги кто куда, а когда улетел фашист, не поднялись с земли четверо и командир их, Дмитрий Григорьевич не поднялся. Лежал он с открытыми синими глазами, что так небо напоминали…
Там в степи и похоронили всех в одной могиле.
И оборвалось что-то в Федоре, точно совсем один остался. Да, по правде говоря, так оно и было. Жена его, Евдокия, померла еще в сороковом, а сыновья, с началом войны, на фронт ушли, да и сгинули. Пропали без вести. Плохо, что все тянули, да так и не оженились – внучат Федору не оставили. Вот и получалось, что ветвь рода Кургановых на нем и заканчивалась.
Где-то там, под немцем, остались его мать и отец, о судьбе которых он ничего не знал. Отходя к Дону, проходила его часть через родную станицу Федора, только пусто было в ней. Ушли все жители, спасаясь от немчуры клятой. Забежал в свой дом Федор и не застал родных. Скотины в хлеву тоже не было. Остался только Зорькин запах… А куда, в какую сторону подались беженцы, спросить не у кого было. Даже собак в станице не видно было и не слышно. Поглядел на разоренный дом Федор, только рукой огорченно махнул. Прихватил всего кружку свою любимую, из которой молоко любил пить, горсточку земли родной в платочек завернул и побежал своих догонять.
Отступали. И если точно говорить, драпали,, хоть и огрызались боями. Шагал Курганов рядом с товарищами, видел заваленные брошенным домашним скарбом обочины дорог… Бросали беженцы все, что поначалу спасти хотели, что ценным казалось… А потом понимали, что важнее жизни и нет ничего. Каждый думал против воли своей о том, что его ждет. Думал о том и Федор Курганов, шагая с товарищами в пыли. Каждый о том думал, только вслух не говорил. Разговоры такие жить мешали.
Много чего повидал Федор. Как бравые и бесстрашные с виду, превращались в трясущихся, ничего не соображающих трусов, а неказистые и неприметные героические дела творили. Как некоторые с ума сходили внезапно… Война всех представляла в истинном лице, по своим местам расставляла.