Когда выбрались наконец на волю, Сибирцев невольно зажмурился и почувствовал мурашки на коже, столько было вокруг света, солнца и сухого жара после погребного холода подвалов. Зашли в дедово жилье, и тот взялся цедить квас, который прихватил из ледника. Кружка сразу запотела снаружи, и Сибирцев с трудом проглотил слюну, глядя на этот пенящийся квас и заранее предвкушая, как он лихо шибанет в нос. А выпив, со всхлипом перевел дух и вытер слезящиеся глаза.
— Ну, квас… всем квасам…
— То-та, милай, — обрадовался дед Егор. — Это не квас, а сплошная лекарства. На травах, мята да хренок. Любу болесть лечить.
За пыльным окошком послышались голоса, и дед петушиным скоком выглянул наружу.
— Ах, Марья Григорьевна, душенька ты наша! — тонко зачастил он. — Похорошела, голубица-та, истин бог, похорошела! — Он широко распахнул дверь. — Заходите, гостюшки дорогие. А мы тута — и-эх! Кваску испейте!
Кузнец широкой ладонью легонько подтолкнул Машу, низко пригнув голову, вошел и сам, и сразу в дедовой клетушке стало тесно.
Сибирцев поднялся, опираясь на палку, отряхнул брюки, взглянул на Машу, и глаза его засмеялись.
— Что-нибудь случилось? — серьезно, как только мог, спросил он.
Маша вдруг почувствовала, что краснеет, неудержимо, до слез краснеет, и все видят ее растерянность. Но через минуту она нашлась.
— Вы ушли, ничего не поели. Мама забеспокоилась. И не сказали ничего. А вам пока, наверно, не надо много ходить.
— Ну-у, — протянул Сибирцев, — стоило ли волноваться так-то. Я потихоньку-полегоньку, спешить некуда. С людьми вот хорошими познакомился, поговорили маленько… — Он легко подмигнул кузнецу, но тот лишь неопределенно хмыкнул и обернулся к деду:
— Налей квасу-то своего, что ли. По ранней жаре в самый раз…
Дед Егор оделил всех квасом, но сам пить не стал. Что-то его вроде бы тревожило или смущало, словом, похоже, чувствовал он себя не в своей тарелке. Он мялся, переступая с ноги на ногу, почесывал подбородок, потом с отчаянной решимостью махнул рукой и с непонятным восклицанием выскокнул за порог. Матвей усмехнулся ему вслед и с укоризной покачал головой.
— Куда это он? — удивился Сибирцев.
— А-а, — отмахнулся кузнец. — Неймется ему.
Возникла пауза. Сибирцев понял, что кузнец пришел не просто так, он хочет поговорить, но при Маше не решается. Девушка, однако, сама поняла значение затянувшейся паузы и, словно бы между прочим, поднялась, подошла к двери и, не оборачиваясь, сказала:
— До чего же тесно тут! Дышать нечем… Я, наверно, пойду, Михаил Александрович? Подожду вас там. — Она кивнула на улицу.
— Мне еще в сельсовет надо зайти… Знаете что? Сделайте мне одолжение, поглядите, есть ли там председатель? Чтоб зря не ходить, а?
Маша обрадованно кивнула и бегом припустила к воротам. Легкая, тоненькая, она была похожа на бедовую девчонку, радующуюся утру, солнцу, мягкому песку под ногами, затянутому ползучей травкой, добрым веселым людям, окружающим ее.
Сибирцев ласково посмотрел ей вслед и обернулся к кузнецу:
— Ну, Матвей Захарович, слушаю.
От неожиданности кузнец даже крякнул. Потом с хитрой усмешкой качнул головой и поднял прищуренный глаз на Сибирцева.
— Вот, вишь ты, шел за разговором, а тут не знаю, что и молвить.
— Ну, тогда я скажу. Говорил я уже с Баулиным. Обо всем. И о тебе тоже. Жду вот теперь его с часу на час. Но пока суд да дело, чует мое сердце, время наше зря уходит… давай-ка для начала скажи, брат, вот о чем: хорошо ли ты знаешь попа? Это, значит, первое. И второе: что собой представляет наш дед, Егор Федосеевич? И учти: разговор сугубо между нами.
Было заметно, что вопросы Сибирцева попросту изумили кузнеца. Любое ожидал услышать, но такое… Он недоверчиво посмотрел на Сибирцева, хмыкнул, потом рассмеялся.
— Ну что ж, ежели про попа… — так поп он поп и есть. Брюхо набить — это он любит… Я-то сюды не хожу, чего мне тут. И баба моя тоже, почитай, до бога не шибко… Поп, говоришь… Ну, кады напьется — бывает ето дело у него, — говорят, такое-то с амвона запустит, хоть святых выноси… — Он снова рассмеялся, ухватив себя за бороду. — Ну а что до Егорки, так етот вовсе безвредная душа.
— М-да… — задумчиво протянул Сибирцев, уставясь глазами в темный, затянутый паутиной угол. — Твоими бы устами да мед пить… А где поп оружие прячет? Много оружия, по моим сведениям.
— Оружие?.. — Кажется, до кузнеца дошла наконец серьезность вопроса. — А ты не ошибся, Михаил Александрович?
— Какая ж ошибка, если он сам давеча проговорился?
— Сам?
— То-то и оно, что сам.
— Ах ты, мать честная… — протянул кузнец, словно тряпицу сжимая в мощных кулаках свой тяжелый кожаный фартук. — Вражина-то какая… А я, выходит, как есть дурак дураком…
— Ну, или вспомнил что?
— Не торопи, погодь малость… Дай-ка сообразить, подумать.
— Ладно, думай. Только не опоздай с думами-то…
Кузнец долго, молчал, уставившись в пол, потом вдруг с размаху трахнул себя кулаком по коленке.
— Слышь-ка, Михаил Александрович, а ить вспомнил я… Отец-то Павел, было дело зазывал к себе. Крест отковать, запоры поправить, ось, помню, ковал ему для брички. Один я в селе-то, все и ко мне, выручай, мол. Как не выручить, дело такое. Про меня кого хошь спроси, скажут: ежели Матвеева работа — стоять ей без срока. А тут сам заглянул в кузню как бы мимоходом. Смазь ему, вишь ты, понадобилась. «А чего мазать-то?» — спрашиваю. «Да, — говорит, — бричка скрипит, нутро выворачивает». Я и говорю, что бричку дегтем надо, завсегда так делают. А он мне: «Душа, — говорит, — запаху не принимает. Чего бы, — говорит, — помягше, замки да запоры, мол, тоже скрипят». Была у меня банка веретенки фунтов на пять. Навроде ружейного масла. Показал ему. «Подойдет?» — говорю. Понюхал он, подумал, посумневался. «Давай, — говорит, — попробую». С тем и ушел, а после мясца прислал, самогонки, того, сего. Я еще, помню, сказал, что сам приду, сделаю, а он говорит, Егорка все без пользы сидит, пущай, мол, делом займется… Так вот я и думаю, что ету веретенку мою, может, он к другому делу приспособил, а?
— Когда это было?
— А когда? Да пред пасхой. Я, помню, сказал, что у хорошего хозяина бричка-то с осени смазанная. А он рукой махнул.
— Та-ак… Ну а дед Егор? С попом он или сам по себе?
Кузнец поскреб пятерней затылок.
— Да кто ж его теперь поймет?..
— То-то, брат… Ты, я знаю, воевал. Где?
— Воевал-то? Да где только не воевал! И с японцем воевал, и с германцем. Попервости-то, вишь ты, обошлось. Цел и невредим вернулся. А германец — вот она, метка, — он ткнул пальцем в пустой глаз, — до самого гроба.
— К большевикам пришел на германской?
— На ей. А что?
— Интересно мне, как же ты, фронтовик, бывалый человек, большевик, надо полагать, убежденный, — так? — а в классовой борьбе ни бельмеса? Не складывается что-то.
— Не, ты погодь. Как так ни бельмеса? — насторожился кузнец. — Ты словами-то не шибко, ты объяснению давай!
— Могу и объяснить. Ты, Матвей Захарович, суть классовой борьбы понимаешь?
— Ну?
— Вот и расскажи мне про нее применительно к вашему селу.
— А тут долго и говорить неча. Воротился я с фронта, ето после госпиталя. Пришел в уком доложиться. А мне: вали, говорят, к своим волкам, коммунию строй. Прибыл, огляделся. С кем ее, коммунию ту, поднимать? С Егоркой? Мужик у нас не бедный, не. Он за свое хозяйство сам кому хошь глотку порвет.
Потом Баулин с продотрядом прибыл. Ну а после Шлепикова прислали и Зубкова, горластого. Это когда чрезвычайное положение объявилось. Робяты они ничего, только ж не местные, дела не знают. А нашего мужика глоткой не возьмешь. Он и Антонову не верит, и в коммунию не идет. А в укоме знай свое талдычут: «Давай коммунию!» С кем же давать, хоть ты мне ответь. Я так думаю, что мужика нашего, тамбовского, нужно не в коммунию загонять силком, а с добром к ему. Вот те, мол, продналог, сей, братец, сколь хошь, а мы те не помеха. Однако и ты помоги Расее-то, матушке.