— Философы называют случайность формой проявления необходимости…
— Ой, да не знаю я этой философии! Я вижу, что нет в природе ни справедливости, ни правды! Справедливость только в сказках… Поэтому дети их так любят… Дети вообще хотят справедливости… а потом привыкают, что её нет в жизни…
— Конечно, нет, — согласился он неторопливо. — В природе нет. И в жизни нет… Но…
Матвей помедлил, словно не решаясь продолжить. Затянулся в последний раз, затоптал бычок.
— Но в том–то и штука, что человек эту справедливость может принести в мир. Человек — царь природы не потому, что изобрёл луноход. А потому, что он, только он один может изменить мир по законам совести, справедливости. И смысл появления человечества — не покорение природы. Смысл — принести справедливость. Если каждый будет так жить, то… случайности, конечно, никуда не денутся… но справедливости в мире будет всё больше, и больше, и потом, может быть, настанет…
— Царство божие?
— Это уж как назвать.
— Вы, Матвей, философ. Только всё это теория, в жизни по–другому.
— А разве жизнь не от нас зависит?
— Нет! — крикнула она с обидой. — Вот почему я ушла из детсада?
— А вы там работали?
— Да, музвоспитателем. Я и детей люблю, и музыку, и вообще это самая хорошая профессия — учить детей музыке, а я всё равно ушла. Там, в детсаду нашем, все воровали. Повара воровали, бухгалтер воровала, половина воспитательниц воровали и, конечно, директор всех покрывала и сама воровала. Масло, сахар, муку, просто деньги — скажем, на ремонт выделят, а они как–то так сделают, что половина денег у них в карманах остаётся. Ну и что я могла сделать?! В милицию пойти? Так у них там все свои. Написать куда–нибудь, чтоб комиссию вызвали? Были и комиссии, гак их тоже покупали. А кто пожалуется — тому ещё хуже. Одна воспитательница против них пошла, так они её саму чуть не посадили — еле убежала. А я вовсе не боец, не знаю я всех этих уловок, даже не понимаю, как им удаётся воровать, только видела не раз, как они вечерам на «рафик» — мешками, ящиками…
— Понимаю, — кивнул Матвей. — А всё–таки это ничего не меняет. Сами–то вы не воровали. И что ни делай с вами, всё равно не стали бы воровать. Вот я и говорю, что всё от человека зависит… А воруют… Что ж — это всегда было. Будущего своего не знают — вот и гадят. А посмотрели бы на себя лет через десять в арестантских куртёнках где–нибудь в Сосьве авось по–другому жить бы стали…
Она засмеялась тоненько, и Матвей взглянул удивлённо.
— Извините, — смутилась она. — Просто вы мне одного человека напомнили… Вас только двое таких, наверное…
— Кого же?
— Отца Никанора. Моего… ну, как это сказать… даже не знаю…
— Отца?
— Ну да, он священник. Я–то неверующая, так воспитана. Ну а когда из детсада уволилась, не знала, куда идти. Не хотела ни другого сада, ни школы — там всюду одно и то же: враньё и гадость. А у меня голос хороший и слух абсолютный. И я пошла в церковь, сказала, что готова петь в хоре. Отец Никанор пригласил меня к себе домой — рядом с церковью домик у него. И представляете, что меня там поразило — у него там рояль. Концертный «Петрофф», старый, вполне приличный. Он меня усадил, я стала петь, играть, потом он тоже, под конец даже арию царя Бориса исполнил — и так здорово! Оказалось, что он до семинарии учился в консерватории. Молодой ещё… лет сорок ему… Он был рад вспомнить прошлое… И согласился меня взять. А я ему тогда честно сказала, что, наверное, иногда не смогу петь. У меня бывает, что голос пропадает, если настроение плохое. Я боялась, что он меня будет уговаривать, мол, дело есть дело, тем более — если деньги, мол, артист должен петь в любом состоянии… Или вовсе прогонит… Но он… знаете, вот как вы, — понимаю, говорит. К господу, говорит, надо с тихой душой идти, а если не спокойно вам, то обратитесь к Нему с молитвой в сердце своём. И когда не сможете петь, то не надо. Он поймёт. Я чуть не заплакала… Нам же всю жизнь одно — и в школе, и в училище: ты обязан, у тебя долг, надо заставлять себя, преодолевать слабость, надо воспитывать в себе и в учениках волю, ответственность, ты должен, должен… Я в храм, как на праздник, лечу… А если нет настроения… Молиться я так и не научилась, хотя теперь много молитв и псалмов знаю… В бога не верю, нет… не отвергаю, но не верю… ещё не готова… Я в лес иду. Слушаю птиц, дождь… А зимой — просто смотрю — белые деревья и синее небо ничего нет лучше… А завтра я пойду в храм. Завтра ведь большой праздник — Преображение Господне. Я готовлюсь к нему. И все наши тоже готовятся, и весь причт тоже… Будет очень хорошо, настоящий праздник будет… Приходите, Матвей! Правда, приходите к нам завтра!
— Спасибо за приглашение… Но ведь я неверующий…
— Ну и что? Я тоже, не в этом дело!
— Понимаете, Мила…
О, каким обманом была его трезвая рассудительность и как мало спокойствия было в душе! Нацеленный на дело, на борьбу, единорогом прущий к цели, о которой и подумать страшно, отринувший во имя этой цели всё, решивший и жизни не пожалеть, и уже загодя зачеркнувший эту жизнь, выделивший себя из круга людей, отделившийся от них заповедной зоной, он внятно ощутил растущую тревогу за эту счастливую беднягу и понял, что не сможет пройти мимо и что путь к цели не обок этой девочки лежит, а через её душу, слишком хрупкую для беспощадного, действительно несправедливого мира. Он почувствовал груз той самой нелюбимой Милой ответственности, от которой не мог уклониться, не мог сбежать в леса и храмы, потому что был старше, сильней, опытней, потому что играл уже в гляделки со смертью и вынес её взгляд. Он в бога не верил, но знал, что есть в мире силы, смысл которых огромен и до поры не ясен и мощь неизвестна. Он бросил им вызов осознанно и дерзко, а в ответ — он понимал это! — получил Послание, и явилось оно в облике Милы. Он силился разгадать тайный код, уловить смысл Послания, но весь великий смысл оборачивался большими тёмными глазами, тонким, звенящим голосом и всей её хрупкой фигуркой, соткавшейся из тумана и готовой раствориться в нём. Смысл ускользал, а Матвей, ворочаясь ночью на топчане, всё гнался и гнался за ними, не отступая, потому что погоня уже привычно вошла в его кровь, потому что много лет гнался он за принципом Машины и догнал его, понял во сне и теперь воплощал в провода и диоды, в микросхемы и экран, в медь и пластик. Воплощал в реальное, твёрдое и знал, что дойдёт до конца — воплотит. Одного не знал — что дальше случится, но готов был ко всему. Тут и настигло его Послание зыбкое, многозначное…
Ночь — его время, и опять она помогла. Он проснулся внезапно — с готовым ответом. Ошеломлённый его простотой, он вскочил с топчана, бросился на крыльцо, настежь открыл дверь в ночь. Беззвучно шевелил губами, повторял, обращаясь к немигающим звёздам: «Я люблю её… Я просто люблю её…»
— Успокойтесь, Анна Сергеевна, пожалуйста успокойтесь, — Костя хотел дотронуться до её руки, лежавшей на столе, но женщина резко отшатнулась.
— А я спокойна! Я спокойна! — истерически крикнула она. — Девочка просто перезанималась, устала, вот и всё! Она отдохнёт и поправится, мне обещали! Я ведь вам это ещё в первый раз сказала! Чего вы хотите, я вообще не понимаю!
— Да ведь, наверное, не в том дело, что дочка ваша перезанималась? Или вернее — не только в том дело, не так ли, Анна Сергеевна? — мягко сказал Семён.
— А в чём? В чём ещё?! И какое вам дело?
— Я же объясняю, — сказал Костя, — у нас есть сведения, что ваша дочь перенесла сильное душевное потрясение. И связано это с неким человеком или людьми, ведущими… ну, определённые научные работы… Мы интересуемся этими людьми, понимаете?