— Я бы на их месте на фронт сбежал и трибунала бы не побоялся… «Пирожок нашла»!..
В окна заглядывали кроны сосен. Астахов, сжав губы, нажимал на ключ.
— Повторяю, семерка!
А Пестов прохаживался между столами и спрашивал:
— Запомнили?
В тот вечер мне удалось пробраться поближе к печке — даже роба на коленях нагрелась и лицу было жарко. Трещали дрова, отсветы огня плясали на круглых лицах ребят, и давно знакомым казался хрипловатый голос Воронова.
— Солнце едва взошло, — рассказывал старшина, — только клотики и осветило. Вода в гавани тихая. Ровненько, борт к борту, стоят миноносцы. А на корме каждого — горнист. И вот, значит, солнце, склянки бьют, и разом во все горны — подъем!
Леха вздохнул.
— На кораблях, конечно, все по-настоящему…
— Да, там — моряки, — усмехнулся старшина.
— А за сколько минут встают моряки, товарищ старшина? — нагловато, заискивая, спросил Сахаров.
— Умора!.. — ответил Воронов. — «За сколько минут!..» За одну, ясно?
— На миноносцах и мы так будем.
— Это как повезет… Подложи-ка еще поленце, Савенков. Вот так… Это куда направят, а то и на «самоваре» служить придется.
— Гы… — Юрка замер.
— «Гы»! Была тут, на Северном флоте, такая боевая единица. Ее-то «самоваром» и прозвали… Между прочим, любое судно, если оно ходит под военно-морским флагом, — это боевая единица. Даже шлюпка. Ясно? Ну, а ребятам обидно было… В море он не ходит: мал. Команда — три человека: старшина за командира, рулевой да моторист. По береговым постам продукты развозят, горючее — вот и вся их морская служба. «Самоваром» и прозвали… Чапает катерок через гавань, а с кораблей: «Эй, на «самоваре»! Труба раскалилась! Как бы вам не закипеть!» А труба — красная, длиннющая, с этаким коленцем…
Слабо стрельнуло в печке. Угли отбрасывали ровный свет на лицо старшины. Худощавое, с резкими складками около губ и чуть великоватым носом, оно казалось усталым.
— Ну вот… Началась война. Служба на «самоваре» — все та же. Пошли они как-то на дальний береговой пост и на полпути увидели перископ — немецкая подлодка! Фашист на них никакого внимания не обратил. Поворочал перископом и не спеша опустил его. А катерок полным ходом — к подлодке…
— Строиться на вечернюю поверку! — ворвался в кубрик дневальный по роте.
Хлопнула дверь. Воронов замолчал.
— Ну? — спросил Леха.
— Строиться на вечернюю поверку, — поднялся старшина.
VII
— Стой, кто идет?
Не пойму, чего больше в этом окрике из темноты — угрозы, надежды или тревоги. Так много интонаций, что мне становится зябко: я еще не слышал, чтоб у Сахарова был такой голос.
Разводящий отвечает.
— Разводящий, ко мне, остальные на месте, — облегченно командует Сахаров.
Свет карманного фонарика, скользнув по фигуре, падает вниз. Теперь видна широкая траншея — вход в подземный склад боепитания.
По команде разводящего я подхожу и убеждаюсь, что дверь склада опечатана. Потом слушаю, как они уходят.
Словно кто-то отнял ладони от ушей: лес гудит, стонет так протяжно, что кажется — вот-вот захлебнется ветром.
Я беру винтовку наперевес.
На поляне неровными пятнами лежит снег. Если долго смотреть на них, пятна начинают расплываться, их съедает темнота. А вглядываешься в черную стену леса — опять откуда-то появляются белые пятна.
Постоять в траншее? Нельзя — оттуда и этого не увидишь.
Разводящий и Сахаров уже, конечно, в караулке. В теплой, чисто выбеленной комнате, где ярко светит лампочка без абажура и от пирамиды с винтовками падает тень на стену. А на стене в рамке — присяга, и до нее дотягиваются удлиненные кончики штыков.
Говорили, что после того, как мы примем присягу, нам выдадут ленточки и флотские ремни с бляхами. Присягу мы приняли. И получили оружие — винтовки образца 1891–1930 гг., знаменитые русские «трехлинейки». А ленточки и ремни — пока нет. Но сейчас шинель на мне туго перепоясана, в правое нижнее ребро уперся подсумок, а в нем — настоящие патроны. Этот ремень мне выдали только на сутки, в караул. «Несение караульной службы является выполнением боевой задачи», — так написано в уставе.
…В той комнате есть еще печка, скамья, бачок для кипятка и стол, покрытый красным сукном. А на столе, тоже в красной обложке, одна-единственная книжка — это устав.
В нем все ясно, как в букваре: печь топить с восемнадцати часов, кипяток иметь круглые сутки, в помещении поддерживать тишину и порядок, «отдыхать лежа (спать), не раздеваясь»…
Сахаров сейчас, наверное, «отдыхает лежа» — спит.
Посветлело как будто… Я не сразу догадываюсь, что это луна. Появится или нет? Она где-то рядом — теперь можно рассмотреть, как быстро летят облака.
…Интересно, те два парня из соседней роты — за что им ордена дали? И тех ребят, с «самовара», тоже наградили. Хорошо, что у них были глубинные бомбы. Потопили подлодку, надо же!.. А может, я сейчас диверсанта задержу? Может, тот «Юнкерс» все-таки его сбросил? Хотя нет, вряд ли…
Руки озябли. Прижав винтовку к локтю, я прячу их в карманы шинели и в правом нащупываю плотный конверт.
Мама пишет: «Обязательно соберу тебе посылку», или: «Обязательно на днях соберу посылку»?.. Я ощупываю письмо. Никак не могу вспомнить точно. Очень хочется перечитать сейчас же!..
— Стой, кто идет?!
Я спрыгиваю в траншею. За спиной у меня — опечатанная дверь склада, а впереди… Теперь я узнал его: политрук роты лейтенант Бодров.
— Стой! Кто идет?
Остановился? Нет.
Я щелкаю затвором.
— Стой! Стрелять буду!
Остановился. То-то!..
— Кто на посту?
— Юнга Савенков!
— Давно стоите?
— С двадцати четырех часов, товарищ лейтенант.
— Ясно, — говорит он. — Ну и погодка!.. Не замерзли?
— Нет, что вы, товарищ лейтенант! Похвалит он меня за бдительность?..
— Так… Продолжайте нести службу.
— Есть!
Бодров поворачивается, собираясь уходить.
— Товарищ лейтенант…
— Да?
— Скажите, пожалуйста, сколько времени?
— Пять минут второго.
— Благодарю.
Поговорили… Жаль, что мало. А все-таки легче. Но неужели сейчас только пять минут второго?
Ошибся, наверное, лейтенант: часа два теперь или около этого… Может, пять минут второго было, когда он пошел проверять посты? И пока мы с ним говорили, тоже время прошло.
Холодно. Ветер все сильнее. Насчет погодки он правильно сказал. А что сейчас в море творится!.. Зато в кубрике хорошо. Спят все. Дневальный слышит, как похрапывают ребята.
Я решаю постоять немного в траншее. Здесь тише, но как-то не по себе. Опять выхожу, оглядываюсь. И цепенею: шагах в пяти от меня кто-то лежит, упершись в землю руками и растопырив локти.
— Встать!
Голос у меня чужой. Вокруг только гудящая темнота, полная движения, которого я не вижу.
— Встать!
Замахиваясь винтовкой, я шагаю вперед и в самый последний момент понимаю: передо мной пень. Ахнув от ярости и еще не прошедшего страха, я изо всех сил всаживаю в него штык.
…Тихонько шепчутся сосны. Их желтоватые стволы ясно выделяются на побуревшей еловой хвое. Над ними ровное серое небо, а внизу — нетронутые островки первого снега. И мне эти скупые краски кажутся красивыми. По крайней мере четко, понятно и ничего не сливается.
Сейчас, днем, все здесь выглядит по-другому: довольно редкий лес, бестолковые следы на поляне, траншея… Только этот вывороченный пень похож все-таки на человека, который готовится прыгнуть.
Я подхожу к нему, пинаю ботинком. И улыбаюсь: пень весь исколот штыками — весь! Значит, не я один с ним сражался…
Кончаются мои первые сутки в карауле.
А мама пишет: «На днях непременно отправлю тебе посылку», — теперь помню точно.