А в закоулках мозга проносятся тени.
Они кривляются, дергаются, словно в танце. Это босой, в подвернутых штанах фотограф на пляже в Констанце. Это сонный портье второразрядной афинской гостиницы. Это дервиш[3] из подземной тюрьмы в Басре.
Особенно ему удался дервиш! Как был продуман характер! Как тщательно отделана каждая деталь!
Этого дервиша заподозрили в том, что он переодетый европеец, и сволокли в тюрьму.
Перешагнув ее порог, он спросил, в какой стороне восток, потому что окон в камере не было, и потребовал коврик для совершения намаза. Тюремщики грубо высмеяли его. Но кто-то ради любопытства швырнул ему грязную циновку.
Узник не удовлетворился этим и попросил кувшин с водой, чтобы совершать ритуальные омовения. В воде ему было отказано.
Тогда он принялся проклинать своих палачей.
Глотка у него была здоровая, и он вопил так, как могут вопить только ослы и дервиши.
Смерть людей, кричал он, предначертана в книге судеб, и он не страшится смерти! Да будет на то воля аллаха, единого, премудрого, вечносущего! Но, препятствуя совершать предписанные кораном обряды, его лишают райского блаженства, которое обещано каждому правоверному! О гнусные палачи, сыны греха, зловонные бешеные псы!
Покричав несколько часов, он умолк. Заглянули в замочную скважину. Узник был занят тем, что отковыривал глину в стене и старательно растирал между ладонями. Его спросили, зачем он делает это. Он ответил, что при обряде «тейемун», предписанном пророком, разрешено вместо воды пользоваться песком, если час намаза настиг путника в пустыне.
Дервиш упрямо боролся за свой рай. Он неукоснительно совершал ритуальные омовения размельченной глиной и громко молился, стоя лицом к востоку. У дверей его камеры толпились любопытные. Сам начальник тюрьмы неоднократно спускался сюда и садился на стул у двери, чтобы послушать, как молится узник: не перепутает ли слова молитвы?
На исходе третьей недели стало ясно, что дервиш настоящий. Перед ним с извинениями распахнули ворота, и он гордо удалился, неся под мышкой подаренную ему циновку и продолжая зычным голосом проклинать своих обидчиков — сынов греха.
Да, сыграно было без запинки!..
В «репертуаре» мальтийца роль упрямого дервиша, пожалуй, наилучшая. Но тогда он был моложе на одиннадцать лет. Ему было примерно столько же, сколько альбиносу сейчас.
Ну что же! Остается сыграть свою последнюю роль — утопленника. И со «сцены»! Куда-нибудь подальше, в глушь.
Смешивать коктейли у стойки бара, ни о чем не думать, никого не бояться, стать, наконец, самим собой. Можно же под старость позволить себе роскошь — стать самим собой?
«Утопленник» выпрямился во весь рост, огляделся. Бухта ему нравится. Глубокая, тенистая. Облюбована заранее, во время длительного просмотра местности из узкой амбразуры на сеновале.
Пограничники слышат самодовольный смешок. Это страшнее всего. Лицо «мертвеца» при этом неподвижно, лишено всякого выражения.
Он делает несколько шагов, разводя ветки руками, словно бы еще плывет. Кусты смыкаются за ним, как вода. Теперь его нельзя увидеть с того берега, если бухта просматривается в бинокль. Лишь тогда нечто холодное, твердое упирается ему между лопаток. Рядом раздается тихий, но внятный голос:
— Руки вверх! Не оборачиваться!
Интонации убедительные, их нельзя не понять, даже если не изучал русский язык в специальной школе.
Но мальтиец не трус, и он выходил из еще более опасных переделок.
Он покорно поднимает руки. Одновременно, пригнувшись, как бы ныряет вниз головой. Пули со свистом пролетают над ним.
Лежа на земле, он стреляет несколько раз.
В такой темноте промахнуться невозможно.
Стон боли!
С силой оттолкнувшись ногами, мальтиец хочет откатиться к воде. Но движения скованны, баллоны пригибают, а сверху навалились, приемом самбо выкручивают руку, в которой зажат пистолет. Удар прикладом по голове! Мальтиец теряет сознание.
Старший наряда, стараясь не стонать, дает сигнал на заставу.
Тем временем его товарищ укладывает нарушителя ничком, чтобы удобнее было держать.
— Поаккуратней, Кикин! — просит старший наряда, скрипя зубами от боли. — Не повреди его там! Мордой-то, мордой в землю не очень, задохнется еще!
Прибывает группа пограничников во главе с офицером и осматривает местность. В прибрежных кустах нет ничего. Вода залива как гладкий лунный камень. Противоположный берег темен, тих.
Нарушитель пришел в себя, его конвоируют на заставу, Сзади несут раненого пограничника. Все, тесно сгрудившись, перебираются по валунам, прыгают через ручьи, ныряют в заросли ежевики и шиповника.
Рука у мальтийца, кажется, сломана, голова гудит, как котел, но по привычке он напряженно вслушивается в реплики, которыми обмениваются его конвоиры. Отлично знает русский язык. Однако никак не может понять, почему один из пограничников, обращаясь к нему, повторяет имя «Офелия». Произносит его даже с каким-то ожесточением:
— Ну, давай, давай! Иди уж… Офелия!
Впрочем, у нарушителя немного времени для догадок. Застава размещается неподалеку от бухты. Скрипят ступени. Его обдает теплыми домашними запахами. Сильнее всего запах сапог и масла для протирания оружия. Последний шаг, и он в кабинете начальника заставы.
Мнимый утопленник — с плеча его еще свисают водоросли — угрюмо молчит. Заранее решил не отвечать на вопросы. В кабинет входят русские офицеры, но он опустил голову, делает вид, что не смотрит по сторонам.
На него тоже не смотрят. Общее внимание привлекает маска, брошенная на стол. Она сделана очень искусно «под мертвеца».
— Вот же гады! — удивляется Кикин, придерживая у ворота разорванную гимнастерку. — Что делают, а? Под чужое горе маскируются!
Впрочем, сейчас лицо нарушителя не краснее снятой с него маски. Бледность даже ударяет в какую-то зеленоватость. Челюсть у него очень длинная, нижняя губа выпячена, как у щуки.
Из-под полузакрытых век он следит за тем, что происходит вокруг.
Молодой моряк — почему на заставе моряк? — осматривает баллоны, ласты, долго вертит в руках маску.
— Притворился мертвым! — негромко, со злостью говорит он хмурому приземистому офицеру. — Но это же почерк Цвишена!
Нарушитель не поднимает головы, но по спине его проходит дрожь.
…Когда его доставили в Ленинград, он еще упирался некоторое время — по инерции.
Потом, подобно действию пружины часового механизма, инерция кончилась. Он вздохнул, провел по лицу тяжелой, со вздутыми венами рукой.
— Буду говорить!
И словно бы прорвало его! Стенографистка не успевает записывать, то и дело меняет остро отточенные карандаши.
Зачем ему, в самом деле, упираться, мучить себя? Бара уже не будет, это ясно. Обещанное вознаграждение потеряно. Честь? Долг? Это давно слова-пустышки для него. Родина? Но у него нет, не было родины.
И он устал притворяться. Последняя роль сыграна, больше ему не играть. Можно дать себе волю, расслабить натянутые нервы. Все кончено. И в этом есть какое-то облегчение.
Но чем дольше говорит нарушитель, торопясь, поясняя, уточняя, тем более озабоченным делается лицо полковника, который снимает допрос…
Через несколько часов он является с докладом к генералу.
— Ага! — удовлетворенно говорит генерал. — Вы были правы. Это связано с прошлогодним нарушением.
— Но сам он клянется-божится, что ему ничего не известно об этой первой попытке нарушения.
— Темнит, как вы думаете?
— А зачем ему темнить? Он очень словоохотлив. И ведь это дело прошлое. Он ничего не скрыл от нас насчет будущего, насчет своего напарника, которого пока придерживают в резерве на том берегу. Вы знаете, у меня мелькнула догадка! Не имеем ли мы в данном случае дело с двумя разведками?
— Которые соперничают между собой, не зная друг о друге?