— Ну, братишка, бывай! — Еруслан подошел к Яше и, стиснув его в своих железных объятиях, поцеловал. — Круто придется или обидит кто — зови Еруслана. Обещаешь? Ну вот и хорошо…
— Ладно, — пообещал Яша.
Еруслан потоптался еще с полминуты, не зная, что следует сказать напоследок, на прощанье, но потом, решив, вероятно, что уже все сказано, наклонился, взял в охапку четыре трофейных ручных пулемета и, взвалив их на спину, неторопливо зашагал за товарищами к входу в катакомбы.
— Не задерживайся, сейчас каждая минута дорога! — крикнул Бадаев Яше, когда тот подбежал к куче ботвы, где спрятался ежик. Но ежика в ботве уже не было.
Шестнадцатое октября. Город словно вымер. Нигде ни души. На улицах — жуткая, пугающая тишина. Дверь ли где хлопнет, ворота заскрипят, сорванный кровельный лист загремит или зазвенит разбитое стекло — слышно далеко-далеко…
Колонны вражеских войск входят в Одессу. Город встречает врага зловещей пустотой.
Прижимая к животам приклады автоматов, пугливо озираясь и с тревогой поглядывая на темные немые квадраты, завоеватели шагают по улицам. В напряженной тишине лишь раздается тяжелый стук кованых сапог…
Под предлогом поисков оружия оккупанты врываются в квартиры — насилуют, убивают. И грабят. Тащат все, что только можно утащить, — одежду, обувь, посуду, мебель, музыкальные инструменты. Тех, кто кажется им подозрительным, расстреливают, не выводя из квартир…
Восемнадцатое… На Тираспольской площади и на базарах появляются виселицы…
Девятнадцатое… По Люстдорфскому шоссе к бывшим пороховым складам захватчики гонят толпы людей. Клубы пыли, грубая солдатская ругань…
Девять длинных приземистых зданий. Каждого, кого солдаты подводят к порогу, обыскивают, заставляют снять верхнюю одежду, отнимают часы, кольца.
В складах двадцать пять тысяч человек — старики, женщины, дети. Ограбление закончено. Солдаты закрывают склады, обливают их бензином и поджигают…
Девять гигантских костров… Вопли… Лай пулеметов…
Двадцатое… Стены домов пестрят строгими, строжайшими и наистрожайшими указами, приказами и распоряжениями, за не выполнение или нарушение которых «виновным» грозит расстрел. Слово «расстрел» напечатано аршинными буквами. Так, чтобы оно бросалось в глаза издалека. Так, чтобы оно преследовало на каждом шагу. Так, чтобы оно сеяло страх.
Двадцать второе октября. Поздний вечер. Маразлиевская улица, бывшее здание НКВД напротив парка имени Шевченко. В нем разместился штаб командования оккупационных войск. У подъезда и на площади перед зданием черные роскошные «мерседесы», «опель-адмиралы», «хорьхи» и «опель-капитаны».
Район Маразлиевской и прилегающих к ней улиц оцеплен плотным кордоном солдат, ищеек гестапо и сигуранцы.[3] В штабе идет совещание командования. Присутствуют только генералы и высшие офицеры немецкой и румынской фашистских армий — всего сто пятьдесят человек… Из подвальных окон здания вырывается ослепительный огонь… Страшной силы взрыв сотрясает город. Оседая, горы камней и щебня погребают под собой «мерседесы», «опель-адмиралы», «хорьхи», «опель-капитаны» и их хозяев…
Война палачам объявлена.
На поиски «диверсионной банды» власти бросают все силы. Для ускорения расследования из Бухареста и Берлина прибывают специальные группы следователей. За поимку и выдачу властям «преступников» обещано колоссальное вознаграждение. Улицы и скверы пустуют. Ищейки гестапо и сигуранцы врываются в квартиры, совершают обыски, проводят облавы, прочесывают квартал за кварталом.
Тюрьмы переполнены. Допросы и пытки ведутся непрерывно. Днем и ночью. Но напасть на след подпольщиков фашистам не удается, следствие безнадежно топчется на месте.
«Кровь за кровь, смерть за смерть!» — такими листовками в течение одной ночи подпольщики заклеивают указы и приказы фашистов.
Еще в сентябре семья Гордиенко переехала из двух маленьких комнаток в опустевшую квартиру напротив. Над ними, в квартире доктора, поселился некто Петр Иванович Бойко.[4] Высокий, нос горбинкой, густые вислые брови. Что за человек, в семье не знали. Говорили о нем всякое. Но Яшка, а вслед за ним его старший брат Алексей привязались к новому соседу, пропадали у него днями и ночами.
— Что У тебя за секреты с этим длинным? — с тревогой спрашивала мать. — Ты к нему совсем переселился.
— Какие там секреты! — отмахивался Яша. — Слесарить нас с братом учит.
— А ему от этого какая прибыль?
— Мастерскую открыть хочет, чинить кастрюли, сковородки, а нас в помощники возьмет, подработаем.
Но мать не успокаивалась.
— Скрытничает он, таит от нас что-то, — жаловалась она мужу. — Поговорил бы ты, отец, с ним, отругал.
— А за что же, мать, ругать-то? — хмурился отец и нервно теребил одеяло.
— Да странно как-то все. Мореходку эвакуировали, а он остался. Почему? Чует мое сердце, неспроста это.
— Верно, неспроста, — соглашался муж. — Придет время, сам скажет, что к чему. В одном я, мать, уверен: своих детей мы воспитали правильно.
С трудом поворачивая голову, Яков Яковлевич смотрел на стену, где висели старые фотографии. Его взгляд задерживался на одной из них. Вот он — матрос революционного броненосца «Синоп» Гордиенко! Лихо сдвинута бескозырка, на черной ленте — имя корабля. Веселые глаза, удаль в лице, пышные боцманские усы.
Десять лет плавал он на «Синопе». Где только не побывал, какие моря, страны не перевидал! А пришла революция — стал матрос Гордиенко красным пулеметчиком. Бил и гайдамаков, и деникинцев, и махновцев! Эх, сейчас бы ему той удали и молодой силы!
Матрена Деомидовна как бы догадывалась, о чем думает муж, говорила с опаской.
— Лишь бы со шпаной не связался. Да еще этот Бойко, что за человек, бог его знает. Нехорошо говорят о нем. Будто был в строительном батальоне, а потом утек оттуда. Будто жену с сыном бросил, любовницу завел…
— Да все это злые люди треплют, а ты и повторяешь. Яшка наш — парень с головой, твердый, плохому человеку не доверится…
Но мать все это не убеждало. Она плакала ночами, днем в тревоге металась от окна к окну, выглядывала во двор, прислушивалась к шагам за дверью.
— Чисто Иисус Христос с креста снятый! — с ужасом воскликнула она, когда Яша появился на пороге после трехдневного отсутствия. — Нас бы с отцом хоть пожалел.
— Алексей знал, где я, — ответил Яша, смущенно топчась на пороге.
— Да он сам под утро явился. Господи, с ума я с вами сойду! Ты бы им что сказал, — обратилась она к мужу.
Отец, небритый, с заострившимся носом и впалыми щеками, лежал на кровати и, о чем-то думая, смотрел в потолок на паутину трещин.
— Хватит, мать! Кажись, все уже переговорили, — сказал он сурово. — Они уже взрослые, что к чему, им виднее. Я бы на их месте тоже без дела не сидел.
Мать поднесла к глазам угол передника, ушла в другую комнату.
— Где же ты все-таки был? — шепотом спросила Нина.
Она поливала Яше из большого медного чайника — водопровод не работал — и все охала, рассматривая на теле брата ссадины, царапины, синяки.
— Где был, там уже нет, — ответил Яша. — Много будешь знать — скоро состаришься.
— Думаешь, я такая глупая, что ни о чем не догадываюсь, да?
— Интересно…
— Очень интересно, — не унималась Нина. — Почему ребята к вам с Лешкой зачастили? Какие такие у вас секреты? Зачем вы с Лешкой вроде отделились от нас и все в докторовой квартире ошиваетесь? Разве тут места мало?