Выбрать главу

Ефрем Нехорошев и сам уже не помнил, сколько раз он ступал на заклятую эту землю в пору полнолуния. Как всегда, душу охватила неизъяснимая печаль — стало нестерпимо жаль и смертного себя, и прочих собравшихся здесь смертных, и это смертное Мироздание, возникшее неизвестно зачем и неизвестно зачем бегущее к собственной гибели.

Потом он почувствовал, что рука Глебушки, поддерживавшая под локоток, дрогнула, разжалась. Повернулся, увидел ошеломленное лицо питомца и его исполненные священного ужаса глаза. Тогда он перевел взгляд на товарища Артема. Товарищ Артем мечтательно улыбался.

— Ауа… — еле слышно произнес он. — Ауы…

Повернулся, запинающимся шагом двинулся в сторону болотца и скрылся за одним из монолитов, откуда вскоре ничего не прозвучало, поскольку пистолет у товарища Артема был с глушителем.

* * *

Помертвелые губы Глеба Портнягина шевельнулись.

— Ефрем… — потрясение выговорил он. — Ради чего…

Дальнейшие его слова Ефрему Нехорошеву услышать не удалось. Запинающийся уход товарища Артема был правильно воспринят публикой как полное поражение православных коммунистов — и толпа грянула во всю дурь. Разумеется, в иное время старый колдун с легкостью сумел бы разобрать окончание Глебушкиной фразы по движению губ, но только не сейчас. Слишком уж велика была мировая скорбь.

Все, что он в тот момент смог, это взять прозревшего Глебушку за руку и вывести его с заклятой земли.

К ним кинулись, отстранили друг от друга, колдуна оставили стоять, где стоял, а кандидата повлекли к трибуне, сметанной на скорую руку сегодня утром. Тот пытался освободиться, но холуев было слишком много. Весь штаб.

Оказавшись перед микрофоном, опомнившийся от всего сразу Портнягин с содроганием оглядел море голов.

— От нас даже галактики разбегаются… — дождавшись тишины, хрипло выдохнул он.

Скопище с готовностью рявкнуло, ударило в ладоши. Какой там, к лешему, цвет культуры, сбредающийся по человечку в «Авторской глухоте», — здесь сошлось все Баклужино, все классы, все сословия. Заорут так заорут.

— Все, что мы делаем, бессмысленно…

Восторженный рев повторился.

— Мы обречены…

Восторженный рев.

Наконец после четвертой или пятой фразы Портнягин не выдержал и, безнадежно махнув рукой, сошел на грешную землю, где тут же был подхвачен и упрятан в джип. Толпа ликовала.

— Во как надо! — приплясывая, вопил неподалеку от Ефрема Нехорошева некий баклужинский обыватель средних лет. — Еще хлестче, чем тогда в кафешке! Это, я понимаю, Президент! Всю правду-матку в двух словах! По-нашенски! А чего рассусоливать?.

Огромный серо-серебристый джип двинулся в сторону города, и толпа подалась за ним. У подножия мегалитического столба остались цепенеть Платон Кудесов, кувшиннорылый товарищ Викентий и сам Ефрем.

— А ведь лопухнулись мы с вами, голуби, — удрученно молвил старый колдун.

— Думаешь? — тревожно спросил Платон.

— Да, иногда, — машинально съязвил тот, глядя на бурлящий людской отлив, из которого всплывала временами серебристая крыша джипа. — А хорошо бы почаще…

— Не понимаю, — несколько раздраженно сказал Викентий. — Так он разочаровался в политике или нет?

— Разочаровался, — буркнул чародей. — А толку? Вот если бы народ в нем разочаровался — другое дело! Но весь народ-то на капище не загонишь…

— Ты хочешь сказать… — с запинкой заговорил Платон, — что он даже не подаст в отставку?.

— Какая разница? Подаст, не подаст… Кто у него эту отставку примет?

— Но этого же не скроешь! Он же молчать не будет!

— Так он и сейчас не молчал…

Платон Кудесов ошалело потряс львиной своей гривой.

— Нет, позволь… Как вообще можно президентствовать, если у тебя аура промыта в корень? Колтуны разошлись, узелки распустились…

— Завьют, заплетут, припудрят… — ворчливо утешил колдун. — Вон их сколько, парикмахеров! Целое Баклужино… Да уж, попал так попал…

Крякнул, насупился, потом запустил руку в глубокий карман шубейки и достал на свет божий все ту же многострадальную поллитровку.

— Вы, голуби, как хотите, а я, пожалуй, хлебну…

ТЕД КОСМАТКА

СЛОВА НА БУКВУ «Н»

Иллюстрация Сергея ШЕХОВА

Они появились из пробирок. Бледные, будто призраки. С голубовато-белыми, как лед, глазами. Сначала они пришли из Кореи.

Я пытаюсь мысленно представить лицо Дэвида, но не могу. Мне сказали, что это временное явление — разновидность шока, который иногда наступает, когда увидишь подобную смерть. И хотя изо всех сил пытаюсь восстановить в памяти лицо Дэвида, я вижу лишь его светлыеглаза.

Сестра сидит рядом на заднем сиденье лимузина. Она сжимает мою руку:

— Уже почти все.

Впереди, у ограды из кованых железных прутьев, толпа протестующих начинает волноваться, увидев приближение нашей процессии. Они стоят в снегу по обе стороны кладбищенских ворот, мужчины и женщины в шляпах и перчатках, на лицах выражение справедливого негодования, в руках плакаты, которые я отказываюсь читать.

Сестра опять сжимает мою руку. Я не видела ее почти четыре года. Но сегодня она помогла мне выбрать черное платье, чулки и туфли. Помогла одеть сына, которому еще не исполнилось трех лет, и он не терпит галстуки. Сейчас он спит на сиденье напротив нас, еще не понимая, что и кого он потерял.

— Ты выдержишь? — спрашивает сестра.

— Не знаю. Наверное, нет.

Лимузин замедляет ход, сворачивая на территорию кладбища, и толпа бросается к нему, выкрикивая ругательства. Люди плотно обступают машину.

— Вас сюда никто не звал! — кричит кто-то, и к стеклу прижимается лицо старика с безумными глазами. — Свершится воля Божья! — вопит он. — Ибо расплата за грех есть смерть.

Лимузин раскачивается под напором толпы, и водитель прибавляет ход, пока мы проезжаем мимо них, направляясь вверх по склону к другим машинам.

— Да что с ними такое? — шепчет сестра. — Как они могут вести себя подобным образом в такой день?

«Ты удивишься, — думаю я. — Может быть, это твои соседи. А может быть, мои». Но я смотрю в окно и ничего не говорю. Я начинаю привыкать к тому, что молчу.

* * *

Она приехала ко мне домой сегодня, чуть позже шести утра. Я открыла дверь и увидела ее, такую замерзшую. Мы так и стояли молча — никто из нас не знал, что сказать после столь долгой разлуки.

— Я узнала об этом из новостей, — сказала она наконец. — И прилетела первым же самолетом. Мне так жаль, Мэнди.

В тот момент я хотела ей ответить — слова распирали меня изнутри, я была как пузырь, готовый лопнуть, — и я открыла рот, чтобы завопить на нее, но то, что из него вырвалось, принадлежало уже другой женщине; я жалко всхлипнула, и сестра шагнула ко мне, обняла, и у меня после стольких лет снова появилась сестра.

Лимузин притормозил возле вершины холма, подтянулись и другие машины нашей процессии. По сторонам дороги теснились надгробия. Я увидела впереди зеленую палатку. От ветра ее полотняные бока раздувались и втягивались, словно дышал какой-то великан. Перед ней прямыми рядами выстроились две дюжины серых раскладных стульев.

Лимузин остановился.

— Разбудим мальчика? — спросила сестра.

— Не знаю.

— Хочешь, я его понесу?

— А ты сможешь?

Она взглянула на ребенка:

— Ему ведь три года?

— Еще не исполнилось.

— Он крупный для своего возраста. Или мне так показалось? Я мало общаюсь с детьми.

— Врачи говорят, что он большой.

Сестра подалась вперед и коснулась его молочно-белой щеки.

— А он красивый, — сказала она. Я постаралась не заметить удивления в ее голосе. Люди никогда не осознают, каким тоном говорят, а интонация выдает их предположения и ожидания. Но меня давно уже перестало задевать то, что люди подсознательно выдают. Сейчас меня оскорбляют лишь намерения. — Он действительно очень красивый, — повторила она.

— Он сын своего отца.

Из машин перед нами стали выходить люди. Священник уже шагал к могиле.