Ефрем Нехорошев и сам уже не помнил, сколько раз он ступал на заклятую эту землю в пору полнолуния. Как всегда, душу охватила неизъяснимая печаль — стало нестерпимо жаль и смертного себя, и прочих собравшихся здесь смертных, и это смертное Мироздание, возникшее неизвестно зачем и неизвестно зачем бегущее к собственной гибели.
Потом он почувствовал, что рука Глебушки, поддерживавшая под локоток, дрогнула, разжалась. Повернулся, увидел ошеломленное лицо питомца и его исполненные священного ужаса глаза. Тогда он перевел взгляд на товарища Артема. Товарищ Артем мечтательно улыбался.
— Ауа… — еле слышно произнес он. — Ауы…
Повернулся, запинающимся шагом двинулся в сторону болотца и скрылся за одним из монолитов, откуда вскоре ничего не прозвучало, поскольку пистолет у товарища Артема был с глушителем.
Помертвелые губы Глеба Портнягина шевельнулись.
— Ефрем… — потрясение выговорил он. — Ради чего…
Дальнейшие его слова Ефрему Нехорошеву услышать не удалось. Запинающийся уход товарища Артема был правильно воспринят публикой как полное поражение православных коммунистов — и толпа грянула во всю дурь. Разумеется, в иное время старый колдун с легкостью сумел бы разобрать окончание Глебушкиной фразы по движению губ, но только не сейчас. Слишком уж велика была мировая скорбь.
Все, что он в тот момент смог, это взять прозревшего Глебушку за руку и вывести его с заклятой земли.
К ним кинулись, отстранили друг от друга, колдуна оставили стоять, где стоял, а кандидата повлекли к трибуне, сметанной на скорую руку сегодня утром. Тот пытался освободиться, но холуев было слишком много. Весь штаб.
Оказавшись перед микрофоном, опомнившийся от всего сразу Портнягин с содроганием оглядел море голов.
— От нас даже галактики разбегаются… — дождавшись тишины, хрипло выдохнул он.
Скопище с готовностью рявкнуло, ударило в ладоши. Какой там, к лешему, цвет культуры, сбредающийся по человечку в «Авторской глухоте», — здесь сошлось все Баклужино, все классы, все сословия. Заорут так заорут.
— Все, что мы делаем, бессмысленно…
Восторженный рев повторился.
— Мы обречены…
Восторженный рев.
Наконец после четвертой или пятой фразы Портнягин не выдержал и, безнадежно махнув рукой, сошел на грешную землю, где тут же был подхвачен и упрятан в джип. Толпа ликовала.
— Во как надо! — приплясывая, вопил неподалеку от Ефрема Нехорошева некий баклужинский обыватель средних лет. — Еще хлестче, чем тогда в кафешке! Это, я понимаю, Президент! Всю правду-матку в двух словах! По-нашенски! А чего рассусоливать?.
Огромный серо-серебристый джип двинулся в сторону города, и толпа подалась за ним. У подножия мегалитического столба остались цепенеть Платон Кудесов, кувшиннорылый товарищ Викентий и сам Ефрем.
— А ведь лопухнулись мы с вами, голуби, — удрученно молвил старый колдун.
— Думаешь? — тревожно спросил Платон.
— Да, иногда, — машинально съязвил тот, глядя на бурлящий людской отлив, из которого всплывала временами серебристая крыша джипа. — А хорошо бы почаще…
— Не понимаю, — несколько раздраженно сказал Викентий. — Так он разочаровался в политике или нет?
— Разочаровался, — буркнул чародей. — А толку? Вот если бы народ в нем разочаровался — другое дело! Но весь народ-то на капище не загонишь…
— Ты хочешь сказать… — с запинкой заговорил Платон, — что он даже не подаст в отставку?.
— Какая разница? Подаст, не подаст… Кто у него эту отставку примет?
— Но этого же не скроешь! Он же молчать не будет!
— Так он и сейчас не молчал…
Платон Кудесов ошалело потряс львиной своей гривой.
— Нет, позволь… Как вообще можно президентствовать, если у тебя аура промыта в корень? Колтуны разошлись, узелки распустились…
— Завьют, заплетут, припудрят… — ворчливо утешил колдун. — Вон их сколько, парикмахеров! Целое Баклужино… Да уж, попал так попал…
Крякнул, насупился, потом запустил руку в глубокий карман шубейки и достал на свет божий все ту же многострадальную поллитровку.
— Вы, голуби, как хотите, а я, пожалуй, хлебну…
ТЕД КОСМАТКА
СЛОВА НА БУКВУ «Н»
Они появились из пробирок. Бледные, будто призраки. С голубовато-белыми, как лед, глазами. Сначала они пришли из Кореи.
Я пытаюсь мысленно представить лицо Дэвида, но не могу. Мне сказали, что это временное явление — разновидность шока, который иногда наступает, когда увидишь подобную смерть. И хотя изо всех сил пытаюсь восстановить в памяти лицо Дэвида, я вижу лишь его светлыеглаза.
Сестра сидит рядом на заднем сиденье лимузина. Она сжимает мою руку:
— Уже почти все.
Впереди, у ограды из кованых железных прутьев, толпа протестующих начинает волноваться, увидев приближение нашей процессии. Они стоят в снегу по обе стороны кладбищенских ворот, мужчины и женщины в шляпах и перчатках, на лицах выражение справедливого негодования, в руках плакаты, которые я отказываюсь читать.
Сестра опять сжимает мою руку. Я не видела ее почти четыре года. Но сегодня она помогла мне выбрать черное платье, чулки и туфли. Помогла одеть сына, которому еще не исполнилось трех лет, и он не терпит галстуки. Сейчас он спит на сиденье напротив нас, еще не понимая, что и кого он потерял.
— Ты выдержишь? — спрашивает сестра.
— Не знаю. Наверное, нет.
Лимузин замедляет ход, сворачивая на территорию кладбища, и толпа бросается к нему, выкрикивая ругательства. Люди плотно обступают машину.
— Вас сюда никто не звал! — кричит кто-то, и к стеклу прижимается лицо старика с безумными глазами. — Свершится воля Божья! — вопит он. — Ибо расплата за грех есть смерть.
Лимузин раскачивается под напором толпы, и водитель прибавляет ход, пока мы проезжаем мимо них, направляясь вверх по склону к другим машинам.
— Да что с ними такое? — шепчет сестра. — Как они могут вести себя подобным образом в такой день?
«Ты удивишься, — думаю я. — Может быть, это твои соседи. А может быть, мои». Но я смотрю в окно и ничего не говорю. Я начинаю привыкать к тому, что молчу.
Она приехала ко мне домой сегодня, чуть позже шести утра. Я открыла дверь и увидела ее, такую замерзшую. Мы так и стояли молча — никто из нас не знал, что сказать после столь долгой разлуки.
— Я узнала об этом из новостей, — сказала она наконец. — И прилетела первым же самолетом. Мне так жаль, Мэнди.
В тот момент я хотела ей ответить — слова распирали меня изнутри, я была как пузырь, готовый лопнуть, — и я открыла рот, чтобы завопить на нее, но то, что из него вырвалось, принадлежало уже другой женщине; я жалко всхлипнула, и сестра шагнула ко мне, обняла, и у меня после стольких лет снова появилась сестра.
Лимузин притормозил возле вершины холма, подтянулись и другие машины нашей процессии. По сторонам дороги теснились надгробия. Я увидела впереди зеленую палатку. От ветра ее полотняные бока раздувались и втягивались, словно дышал какой-то великан. Перед ней прямыми рядами выстроились две дюжины серых раскладных стульев.
Лимузин остановился.
— Разбудим мальчика? — спросила сестра.
— Не знаю.
— Хочешь, я его понесу?
— А ты сможешь?
Она взглянула на ребенка:
— Ему ведь три года?
— Еще не исполнилось.
— Он крупный для своего возраста. Или мне так показалось? Я мало общаюсь с детьми.
— Врачи говорят, что он большой.
Сестра подалась вперед и коснулась его молочно-белой щеки.
— А он красивый, — сказала она. Я постаралась не заметить удивления в ее голосе. Люди никогда не осознают, каким тоном говорят, а интонация выдает их предположения и ожидания. Но меня давно уже перестало задевать то, что люди подсознательно выдают. Сейчас меня оскорбляют лишь намерения. — Он действительно очень красивый, — повторила она.
— Он сын своего отца.
Из машин перед нами стали выходить люди. Священник уже шагал к могиле.