Долги осенние ночи в Питере. Еще и намека на рассвет не было. Шквальный ветер расклеивал яеелтые листья по мокрой брусчатке Конногвардейского бульвара. Грессер шагал, прикрывая лицо отворотами дождевика. Он сворачивал в безлюдные переулки и, если впереди маячили какие-либо фигуры, пережидал в подворотнях, грея в ладони тяжелую сталь нагана.
«День славы настает…» — звенела застрявшая в мозгу строчка.
У Поцелуева моста он наткнулся на извозчика-полуночника, чудом занесенного в такую ночь на Мойку.
— Эй, борода! — окликнул его Грессер. — В Графский переулок свезешь — не обижу!
— Можно и в Графский, — протянул нахохлившийся возница в рваной брезентухе. Но, разглядев под капюшоном офицерскую фуражку, трусливо запричитал: — Слезай, ваше благородие, не повезу! Жизнь нонче дырявая. И тебя под пулю подставлю, и сам пропаду. Пешочком оно надежнее.
Хлестнул лошадь и покатил прочь от опасного седока.
Но и пешком идти оказалось не так безопасно, как предсказывал извозчик. Едва Грессер перешел мост через Мойку, как на той стороне его строго окликнули:
— Эй, дядя, ходь сюды!
Три солдата в зимних папахах, с винтовками за плечами поджидали раннего пешехода на углу.
Кавторанг взвел в кармане курок и, с трудом переставляя ноги, двинулся к ночному патрулю. Глаза перебегали с солдат на парапет моста, с моста на угол переулка, привычно оценивая расстояние и время, отпущенное ему на все — на поиски спасения, на мгновенное решение, на прыжок, на бег…
К счастью, они просто стояли, дымя цигарками, а не шли ему навстречу. До них было шагов полета… Грессер не спеша перешел на их сторону и двинулся по тротуару. Он уже присмотрел арку, ведущую во двор, и знал, что будет делать в следующий миг.
— Ходи веселее! — поторопил ефрейтор-бородач, опиравшийся на винтовку. Поравнявшись с аркой, Грессер метнулся в глубокий проход, и, прежде чем солдаты спохватились, скинули с плеч винтовки, бросились за ним, он успел проскочить во двор и рвануть вправо за угол трехэтажного флигеля. Грессер с гимназических лет знал эти места, и, конечно же, солдатам-чужакам неведомо было, что за флигелем напрострел уходит анфилада из четырех дворов, где каменные коробки разгорожены жилыми перемычками, и что все входные двери правой стороны выводят не только на «черные лестницы», но и в подъезды соседней улицы.
Три винтовочных выстрела, сделанных преследователями скорее с досады, чем для дела, пошли гулять эхом по гулким закоулкам двора-лабиринта, будя и без того встревоженных жильцов.
Отдышавшись под лестницей и став втрое осторожней, кавторанг вышел на Малую Подьяческую и через четверть часа, уже без приключений, добрался в Графский переулок.
Братва поднялась рано, и в высоких коридорах старинного флотского экипажа загалдели веселые голоса. Землянухин обдал лицо и шею ледяной водой и приковылял на береговой камбуз. Его и еще четырех караульных уже поджидал в обводном канале паровой катер.
По случаю революции были сварены макароны, как после погрузки угля, но не в ужин, а вопреки всем обычаям — в завтрак. День начинался просто замечательно. И, запивая макароны крепким чаем, Землянухин забыл на время и про виденного во сне аспида, и про ноющую ногу, и про постылый — на весь день — бессменный караул.
Баталер выдал обещанные Митрохиным две селедки, буханку ржаного хлеба, в честь великого дня насыпал еще полный кисет махры. Не забыл и про сало — выдал шматок, весь облепленный хлебными и табачными крошками. Никодим уложил харч в брезентовую кису,[3] затянул поплотнее бушлат, нахлобучил на уши бескозырку, чтоб не сдуло, вскинул на ремень винтовку и отправился на катер.
Катер вошел в Неву, оставил по корме «Аврору» и взял курс на Васильевский остров, где в тесную гущу сбивались краны и трубы Балтийского судостроительного завода. Ветер свирепствовал, и Землянухин зажал в зубах концы ленты с золоченой надписью:
«Ершъ».
Подводный заградитель «Ерш» дремал у заводского причала, выставив тупую, косо срезанную корму с крышками минных коридоров. Матросы помогли Землянухину перебраться с катера на корпус, передали кису с провизией, и паровик ходко пошел дальше.
Часового нигде не было, но, как только землянухинские сапоги загремели по палубе, люк в рубке приоткрылся, и на мостик выбрался матрос.
— Ну, что, вуенный, дрых небось, шельмец?! — вместо приветствия и пароля спросил Землянухин.
— Никак нет, Никодим Иваныч, службу правил! Смотрел, как положено — не текет ли в трюмах.
— Текет, да не в трюмах… Небо вон прохудилось, окаянное, — ворчал Землянухин, кутаясь в постовой дождевик. — А брезент-то сухой! Эт что — весь караул продрых?! Ах ты, зелень подкильная, дери тебя в клюз! Так-то ты службу несешь?!
— Все, дядя, была служба, да вся вышла! Революцию исделаем, войне акулий узел на глотку, и глуши обороты.
— Давай вали отсюда, племянничек! С такими сделаешь резолюцию…
Но матрос его не слышал — во весь дух по лужам мчался к заводским воротам. Землянухин привалился к носовому орудию и с наслаждением закурил, гоня из ноздрей сырость терпким дымком.
Ветер гнал по реке белые барашки, чуть видные в предрассветной темени.
Грессер уверенно поднимался по темной лестнице. На третьем этаже повернул барашек механического звонка у двери с медной табличкой:
«Старшій лейтенантъ С. Н. Акинфьевъ».
Лязгнул крюк. Акинфьев открыл дверь и изумленно отступил.
— Никий, ты?! В такую рань?! Проходи. Извини — в неглиже. — Белая бязевая рубаха широко открывала могучую густоволосую грудь, крепкие скулы были окантованы всклокоченной со сна бородкой, отчего командир «Ерша», однокашник Грессера по Морскому корпусу, походил на разудалого билибинского коробейника.
— День славы настает, — загадочно, как пароль, сообщил Николай Михайлович, досадуя, однако, что привязавшаяся с утра фраза сорвалась-таки с языка. Акинфьев, впрочем, принял ее как невеселую шутку.
Пока Грессер стягивал дождевик, шинель, стряхивал дождинки с фуражки и перекладывал наган в карман брюк, Акинфьев хлопотал у буфета, позвякивая столовым стеклом.
— А я, брат, теперь горькую пью, — объявил он, держа наполненные стаканы, — стал фертоинг[4] на рейде Фонтанки, втянулся в гавань и разоружил свой флотский мундир. Честь имею представиться — старлейт Акинфьев, флаг-офицер у адмирала Крузенштерна.[5] На службу не хожу-с. Морячки вынесли мне вотум недоверия… Ба! Да ты при полном параде.
На плечах Грессера тускло золотились погоны с тремя серебряными кавторанговскими звездочками.
— Рискуешь, однако…
— Последний парад наступает.
— Перестань говорить загадками.
— Изволь.
— Только выпьем сначала. Иначе ни черта не пойму… — Грессер пригубил водку с одной лишь целью — чтобы согреться. Акинфьев ополовинил стакан и закусил престранно — понюхав щепоть мятной махорки.
— Сережа, «Аврора» вошла в Неву и взяла на прицел Шпиц и Зимний.
— И поделом.
— Голубчик, ты пей, да разумей. Во всем Питере нет сейчас войсковой части, равной по огневой мощи крейсеру. Ты представляешь, каких дров могут наломать братишки?
Акинфьев слегка задумался.
— Четырнадцать шестидюймовок. Почти артполк. Это солидно.
— Сережа, ты всегда был прекрасным шахматистом… «Аврора» — это ферзь, объявивший шах нашему королю. Эту красную фигуру надобно убрать с доски. Убрать сегодня, нынче же!
— Как ты себе это мыслишь? — Акинфьев долил в стаканы.
— Не пей пока, ради бога. Выслушай на ясную голову. Самый опасный противник ферзя — слон, то бишь «офицер». Белый или черный, в зависимости от поля, на котором стоит королева.
— Перестань читать прописи! — рассердился Акинфьев. — Что ты задумал?
5
Здесь — быть не у дела. Бронзовая статуя Крузенштерна стоит на постаменте против Морского корпуса. (Прим. авт.)